Литмир - Электронная Библиотека

В столовой все выглядят достаточно бодрыми. Отоспались. Еда не Бог весть какая, но мы не прихотливы.

Автобус останавливается, принимая в свое лоно девушку.

— Познакомьтесь, это — Света — ваш новый гид.

Я присматриваюсь к этой молодой петербурженке, пытаясь понять, каково это — жить, привыкнув ко всему, разучившись восхищаться, сделав восторг и экстаз других источником заработка, а поэзию превратив в обыденность. Я слушаю, что она говорит о городе, честно выполняя долг, и становится грустно от ее желания сделать все, как надо. "О, если бы ты был холоден или горяч, но так, как ты не холоден и не горяч…"

Я представляю, что могло бы быть: я бросаю Настю, подхожу к Свете, обольщаю ее, затем женюсь, получаю петербургскую прописку в придачу к прекрасной образованной девице… А потом? Что потом? Я представляю, как мы уходим с ней по утрам на работу, как возвращаемся, уже не в силах обсуждать что-либо, потому что восторг перегорел, переплавился и превратился в немыслимый конгломерат. Я уже сейчас погружаюсь в ужасающую скуку, которая нисходит на меня. Настя! Вот что дает волю к жизни. Она — сама необычность. Дарит интригу, остроту, вечную новизну. Именно это и позволяет быть с ней снова и снова, несмотря ни на что, быть, несмотря на подозрения, несмотря на уверенность, что она лжет, быть, когда уже не осталось любви, а осталось что-то, возможно, более сильное.

Я люблю ее вопреки, люблю, ибо абсурдно. Моя любовь к ней — сама иррациональность. Она — мое спасение. От скуки, от обыденности, от хаоса сплина. Того, да, того сплина, о котором писал Бодлер.

Но что я для нее? Почему она любит? Да и любит ли? Сколько бы ни пытался я понять, никогда не мог, потому что от меня сокрыто главное — то, как она любит. Я знаю, как она хочет, догадываюсь, как вожделеет, не только меня, вожделеет вообще, и не только мужчин, но и женщин, но любовь ее — тайна. Любовь — страсть, достигшая динамического равновесия.

Не знаю, во мне ли дело, или она делала нечто подобное и по отношению к Секундову, и по отношению к Андрею, и по отношению к остальным. Я знаю, что она хотела этого равновесия, а реальный человек — ее возлюбленный, которым в данный момент оказался я, может и не играть решающего значения, потому что моя личность в ее сознании превращается в нечто настолько непредсказуемое, что постичь это нечто невозможно никому, возможно, даже ей. Но именно это непостижимое нечто она и любит. А может, все совсем и не так…

Мы подъезжаем с другой стороны, со стороны Дворцовой площади. Проходим под арками, выходим к Александрийскому столпу. Все так просто, так геометрически точно! Меня восхищает этот Космос. "Осознай это, осознай это, — шепчет солнце, — вас здесь больше не будет". Я прислушиваюсь, а Настя фотографирует.

Вот она просит иностранца сфотографировать нас, объясняя, куда следует нажать. Мы стоим в обнимку, памятуя о том, какие взгляды вечно бросают нам вслед. Иностранцам, похоже, все равно. Они чем-то озабочены, но, глядя на нас, вдруг начинают улыбаться.

Какой большой путь проделала эта женщина! Как причудливо ее судьба переплелась с моей!

Я щурюсь, как кот, принимая бесценный дар солнечного света, переносясь в детство на площадь Мичурина, когда читал сказки, постигая в какие-то доли секунды, что ничто не повторяется, радуясь, что так и надо, потому что это превращает жизнь в чудо, в котором нет ни одного повтора, в котором нет места скуки!

Детство прекрасно, потому что жизнь бесконечна. И в солнечный день, когда все еще живы, а обиды забыты на ярком солнце, когда любимая кошка нежится рядом с раскладушкой, а книга все не кончается, когда еще нет знаний, а солнце этого дня будет греть также, как и сейчас, но не приносить такой же радости, потому что тело уже отравлено сознанием бренности, а дух — представлениями о смерти и страсти, в этот солнечный день время завязывает в человеке узел, который можно будет когда-нибудь развязать, понимая, что возврата нет.

Я вижу, как сработала диафрагма, поэтому говорю изумленному иностранцу, что все, уже все. Фотоаппарат поймал нас. Когда я соединял в своем уме миры, когда Настя о чем-то думала, возможно, пытаясь построить свой Космос, на своих основаниях.

Они улыбаются, растерянно, по-доброму, бормоча:

— Пожалуста, пожалуй-ста.

Славные иностранцы.

— Какие славные иностранцы, — говорю я Насте.

— А ты заметил, как они смотрели на мои ноги?

Я вздыхаю и смотрю под ноги, на мостовую.

Настя пыталась увлечь меня вслед за экскурсией. Но я увидел Их работы въяве. Великие мастера, о которых было столько прочитано, мастера, с изучением которых было столько связано.

Настя оставила нелепые попытки. Ушла вслед за экскурсией. Это не имело значения. Я видел полотна. Я видел воплощение духа Титанов. Я видел Бессмертие.

На улице очень жарко. По дороге экскурсовод предложила наведаться в домик Петра. На самом деле это строение называлось по-другому — Летний дворец Петра I в Стрельне, но мне нравилось называть его запросто "домиком".

Когда мы стали подходить, сердце защемило. Будто бы я уже здесь был. Нам раздали причудливые войлочные чуни, чтобы мы не испортили обувью набранные полы. Дом поражал целесообразием, порядком и роскошью. Причем роскошью не дворцовой, а мещанской, роскошью, которая была ближе нам, детям 21 века. Создавалось впечатление, что нечто подобное могут позволить себе и нувориши, если чувство меры их не подведет.

Экскурсовод, отличительной чертой которой была какая-то старинная, уже только в фильмах встречающаяся деликатность, неторопливо вела из залы в залу, рассказывая нараспев историю домика, Петра, его семьи, наследников. Ее голос завораживал. Она рассказывала о картинах, о художниках, которые их создавали, о технике изготовления полов, о парке, который окружал "домик", о Стрельне. Интерес к предмету ее неторопливой речи не покидал, но усталость, которая в первую очередь сказывалась на ногах, мешала получать удовольствие. Похоже, она и сама поняла это, потому что предложила пройти в сад, где мы смогли бы отдохнуть, посидеть и насладиться вечером.

Еловые иголки, кусты смородины и подберезовики, которые виднелись то тут, то там под еще молодыми деревьями.

Настя молчалива. Иногда она нежно дотрагивается до моей руки. Она устала. Усталость убрала из ее черт и эротизм, и вульгарность, и яркость. Она выглядела нежной и домашней. Я знал, что она ненавидит и нежность, и порядочность, ненавидит, потому что ассоциирует их с обыденностью. Она боится быть затянутой в круговорот мещанства. Но как же она мила, когда ненавидимые ею качества проступают в ней непроизвольно! Да и так ли уж плохо — быть домашней?

Мы сидим на деревянной скамейке, тихо прощаемся с экскурсоводом, с этим "домиком", с настоящим, которое подарило столько незабываемых минут, о которых никогда не придется жалеть.

Когда я принимаю душ, она готовит полдник.

Мы на скорую руку перекусываем и идем к заливу.

Мол. Запах воды. Я вижу, как вдалеке купаются подростки. Теперь мой черед.

Настя набрасывает мне на плечи старую куртку. Я сажусь на корточки, чувствуя, как тело согревается…

На ее лице появляется скука. Мне становится страшно, страшно не потому, что ей скучно, а потому, что я никогда раньше не видел на ее лице такого…

А что, если такое состояние привычно, просто она его искусно скрывала? Может быть, она не скучает только тогда, когда испытывает возбуждение?

Но что же будет дальше, когда она уже не сможет получать удовольствие? Или для нее такое время никогда не настанет?

— Ты не устала?

— А ты?

— Может, пойдем в номер?

По ее голосу я понимаю, что она устала, и устала сильно.

— Подожди меня в душе.

Было ясно, что она все эти дни ждала этого мгновения. Она была наполовину обнажена. Рука стыдливо прикрывала груди. Ни дать ни взять — картина Боттичелли. Новые трусики, едва прикрывавшие лоно, были призваны пробуждать страсть. Черные тонкие чулки, которые она купила ради меня (или себя?). Ради торжества естества она не поленилась взять в поездку туфли на высоком каблуке — неизменные вишневые туфли. Она старалась понравиться, да даже не понравиться, а восхитить, возбудить…

22
{"b":"136870","o":1}