Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Кому другим?

— Я тебя повезу в деревню, на Иртыш. Там есть такая деревня, где живут рыбаки. Весь берег в лодках. Железные старинные якоря, кладбище старых кованых якорей и рассохшихся лодок. Черные избы, баньки спиною к реке, кони на мелководье. Там живет женщина Фрося, у которой я несколько раз останавливалась во время концертов, с которой иногда переписываемся. Совершенно одна, рыбачит зимой и летом, наравне с мужчинами тянет, надрывается, тяжеленные сети, изломана непосильной работой. Должно быть, я единственная, от кого слышит ласковое слово. Почему? Мы обе женщины, живем в одно время, почти в одном месте, и разная такая судьба. Почему мне все, а ей ничего?

— Хочу поехать с тобой в деревню. Посмотреть на якоря и на лодки.

— Да, там чудесно. Цветы в заливных лугах. Лошади на мелкой воде. Фрося возьмет нас на лов, увидишь, как ловят рыбу.

Снова закрыл глаза. Увидел березу, белый, разделенный на струи ствол. И сквозь голую, розовую, ветрено-прозрачную крону — синий, бьющий из неба прожектор. И ее восхищенное запрокинутое лицо.

— Наверное, это сон, наваждение, и надо проснуться. Чтоб кто-нибудь крикнул, тряхнул за плечо. Хоть этот безумный Солдатов…

— Ты знакома с Солдатовым? Город, где все друг с другом знакомы.

— А вот и не все. А Алеша? Разве ты знаешь Алешу?

— Опять ты о нем? Не говори, если можешь…

— А я и не говорю, я думаю. Ему без меня худо, а я вот с тобой. Розами ты меня пленил? От роз твоих наваждение?

— Маша, ты что говоришь?

— Прости, с языка сорвалось. Все это неправда, я знаю.

Закрыл глаза. И сухая в бурьяне обочина в переживших зиму стеблях. Пыхнул спичкой, и хрустящее, колкое пламя побежало по склону. Они стояли в стеклянном дыму среди летящих огней. И потом ее шарф, ее платье и волосы все пахли сладчайшим дымом, все чудился треск падающих невесомых стеблей.

— Я знаю, что тебя наградила. До старости, до смерти запомнишь. Отпечаталась в тебе, как кольцо в воске.

— Вместе и будем помнить. Да ведь не завтра же начнем вспоминать? Жизнь-то еще не окончена. Ей еще длиться. Столько еще увидим с тобой! До внуков доживем и до правнуков.

— Соловей кукушечку уговаривал, уговаривал, все обманывал… Ничего этого, милый, не будет. Все это день единый. Проснемся — и нет его. И сам будешь рад. Такое хорошо ненадолго.

— Господи, ну что ты выдумываешь! Ведь я тебе говорил… Иногда мне прежде мерещилось, что такое возможно, но думал, никогда не случится. А оно случилось!.. Ты станешь моей женой, переедешь ко мне. Мой дом всю жизнь был пустым. А теперь возвращаюсь и думаю, как войдешь в него ты. Говорю с тобой, улыбаюсь. Этот город, недавно почти ненавистный, теперь я его люблю. Тебя в нем люблю. Мне казалось, в моей душе есть слабая, чуть живая почечка, которой никогда не расцвесть. А теперь, как та ветка ольхи, которая плыла по ручью… Воскрешение того, что погибло…

— Я же говорю, вы с Алешей похожи…

— Если б ты вдруг исчезла, для меня бы это было бедой. Пошел бы, полетел за тобой, пешком, самолетом, чтоб снова тебя увидеть и чтоб все повторилось.

— Милый, это уже было однажды. Зачем же опять повторять? К чему тебе такие заботы?

— Я люблю тебя. Разве ты не видишь? Посмотри — это я! И люблю!

— Это ты, я вижу, и любишь. А это я. Это мы… Доживем до летних лугов, до цветов, где кони на мелкой воде.

Он слышал, как на крыше зашуршало и с медленным шумом сполз и рассыпался подтаявший ворох снега. Лежал теперь под окном сырой отекающей грудой.

16

Пушкарев чувствовал, как она ускользает, удаляется, его покидает. Их свидания все реже, она становится все недоступней, а он, пугаясь ее удаления, поражался себе: неужели это он, Пушкарев, захваченный огромной, казалось, одной на всю жизнь задачей, пьющий из источников могучей энергии, меняющий волей своей и властью течение человеческих судеб, движение рек и недр, — неужели это он сидит сейчас в просторном своем кабинете среди телефонных тресков, входящих и выходящих людей и мысль его не о кубометрах и тоннах, не о реакторах и поставках сырья, не о громаде ворочающегося, встающего из снегов комбината, а о Маше, о ее тонком цветном поясочке, о ее гребешке, о том, что вчера не пришла, и, должно быть, не придет и сегодня, и в нем — тончайшая, в области сердца, боль, неуверенность, непонимание себя, равнодушие ко всему, что не связано с этой болью, с этим горьким непониманием, которое дороже любого прежнего понимания.

Янпольский докладывал, как обычно: сжато, серьезно, точно, но с глазами, излучающими иронию к себе самому, докладывающему, к серьезности своего изложения:

— На передний план, Петр Константинович, таким образом, выступают две первоочередные задачи. Завершение в сжатые сроки, до ледохода, газонасосной станции за Иртышом, в Кондашевке, доставка им туда материалов и оборудования через реку, пока не разорвалось сообщение. Это раз. И второе. Форсированное бетонирование площадок под реакторы и колонны. Если мы с этим сладим, то к навигации, когда подойдут грузы, сразу, с перевалки, ставим на фундамент колонны, подключаем к газопроводу и летом дадим первый продукт. Пусть первичный, пусть опытный, пусть несколько капель, но формально комбинат будет пущен. Это ваши мысли, Петр Константинович!

Пушкарев рассеянно слушал, пристально, но не видя, рассматривал молодое красивое лицо заместителя, его синие, с холодным дрожанием глаза, улыбающиеся мягкие губы. И вдруг, прерывая его, сказал:

— Все это так, хорошо… Но вы не думали вот о чем… Эти наши с вами усилия, наши с вами годы и жизни, на что они все уходят? Ну еще одна насосная станция, еще один бетонный фундамент, еще одна навигация, одна весна, одно лето, еще один комбинат, а там еще и еще… Все наши помыслы и усилия на это, а потом устареет конструкция, изменится технология, кончатся в конце концов нефть или газ, и все наши усилия к черту. Уже никому не нужно, забыто, выбрано другое сырье, другие источники энергии, а о нас с вами и не вспомнят… Кто мы такие? Зачем? Истопники? Кочегары? Вечно в подвалах, оглохли от ревущих котлов. А ведь где-то над нами есть светлые, чистые комнаты. В них живут нормальные люди. Читают, слушают музыку, награждают друг друга любовью, дружбой, и им нет до нас никакого дела… Так ли мы с вами живем? Так ли тратим свои бесценные жизни?

Янпольский изумленно смотрел на него, забыв о своей иронии. Старался понять. Ярче заблестел своими голубыми глазами, чуть улыбаясь, сказал:

— Но кто-то ведь должен ходить в истопниках, Петр Константинович, чтобы в комнатах было тепло. Потом, не навечно же мы в кочегарах! Вот, даст бог, пустите комбинат, и обратно в Москву, в министерство. Министр наш стар, скоро на пенсию, а вы, Петр Константинович, на отличном счету… Да и тут, в Ядринске, не все же время в подвале. Можно, я считаю, подняться в эти теплые, чистые комнаты, ну хотя бы в театр пойти, какую-нибудь пьесу про любовь посмотреть…

Пушкареву вдруг померещился тонкий намек в словах заместителя. Он сухо его оборвал:

— Так, хорошо… Записывайте. Выделить еще десять машин в Кондашевку. Чтобы грузы возить днем и ночью. Река пойдет не сегодня-завтра. А площадки, я вам скажу, давно было пора бетонировать. Не знаю, чего вы возитесь! Чтоб к приходу колонн фундаменты были готовы!

Весь день, в приемах и встречах, он не мог дождаться сумерек. Отпустив машину, направился в Захромы, надеясь увидеть Машу, зная, что не увидит. В слободе хрипели бульдозеры, расшибая ковшами деревянные срубы. Высвечивали фарами мутную пыль и прах. Дом на Овражной был темен, снег перед калиткой не топтан. Пушкарев заспешил к театру: может быть, там репетиция. Но театр был заперт. Тогда он пошел к ее дому, выбирая те улицы, где гуляли. Узнавал щеколды ворот, жестяные водостоки и дымники, над которыми в тот первый их вечер катилась луна, и лицо ее было белое, в серебристой, лунной росе, опушенное мехом. Но и в доме ее окна были черны. Тогда он вспомнил: она говорила, что ее муж сейчас за рекой, в Кондашевке. Пушкарев, сам не зная зачем, поражаясь себе, — неужели только затем, чтобы быть поближе к ней, к ее недосягаемости, недоступности? — пошел к Иртышу, к его ледяной пурге, к мерцающим огонькам Кондашевки. Бродил среди темных, в наледях улиц, надеясь на чудо встречи. Знал, что оно возможно. Продрогнув, неся в оледенелом теле живую, горячую боль, боясь ее потерять, брел обратно.

63
{"b":"136314","o":1}