Неподалеку стоял памятник Тотлебену. Бронзовые скульптуры матросов, стоявших у подножия памятника, были изранены.
— Ничего, браток, — сказал Карявин, обращаясь к одному из них, словно к живому. — Потерпи, залечим.
Он прошел к зданию панорамы, с болью в сердце отметил новые следы осколков. С северной стороны были сбиты пилоны, зияла глубокая ниша от прямого попадания снаряда. Видно, фашисты тоже поняли, какую роль играет панорама в обороне города, и решили с нею разделаться. Снять бы бесценную картину. Но не ему решать вопрос. Да и как это сделать? Гигантское полотно высотой в четырнадцать метров и длиной в сто пятнадцать не свернешь, не уложишь. Сколько уж раз приезжали комиссии и говорили: снимать нельзя…
По дорожке, усыпанной белесо-желтой щебенкой инкерманского камня, комиссар обошел панораму, постоял у невысокого холмика — могилы курсанта Крючкова. Он был убит на посту. Осколком в грудь.
Далеко внизу поблескивал тупичок Южной бухты, за ней что-то горело, и дальше по склону, там и тут, поднимались дымы. Пожары в Севастополе давно стали привычны, они уже не останавливали на себе внимание. Огромные всхолмленные пространства лежали по ту сторону глубокой балки. От горизонта доносился непрекращающийся гул боя.
Сзади ухнул снаряд. Он ударил далеко внизу, но комиссар поспешил спуститься в ров, вырытый возле бывшей батареи Костомарова, той самой, на которой бывал когда-то Лев Толстой. На валу, прислонившись к старой корабельной пушке времен той обороны, сидел у телефона курсант Кислых. В кубриках, оборудованных в старых штольнях и пороховых погребах, как обычно, шли занятия: преподаватель топографии капитан Пучко вел свои объяснения у макета, изображающего район Мекензиевых гор.
Затем Карявин направился в штаб — небольшой закуток, отделенный от общей штольни перегородкой. Едва вошел, почувствовал знакомое подрагивание грунта — так бывает, когда вблизи рвутся снаряды и бомбы, и вслед за этим услышал частое постукивание зениток находившейся неподалеку батареи. Снова дрогнула земля, теперь уже от близких разрывов. И едва опал этот гул, как на столе зазуммерил телефон.
— Товарищ комиссар! — В трубке бился высокий взволнованный голос, и Карявин не сразу узнал курсанта Кислых. — Панорама горит!
Еще не положив трубки, только повернув голову, Карявин громко крикнул в глубину штольни:
— Боевая тревога!
И первый кинулся к выходу. Над куполом панорамы клубился рыжий дым, какой всегда бывает в начале пожара.
Толпой курсанты и командиры бежали к горящему зданию.
— Сволочи! — кричал кто-то истошным голосом.
Возле панорамы приостановились, оглядываясь на начальника. И тот поднял руку, крикнул, срываясь на фальцет:
— Построиться!
Это многим показалось странным — строиться вместо того, чтобы скорее бежать тушить. Но комиссар знал: это единственно правильное, что нужно делать. Толпой тушить — не потушишь, в таком деле больше чем в каком-либо нужна четкая организация. И, быстро распределив людей, первый кинулся в дым. Пробежал узкими коридорами и оказался на срединном помосте. Задохнулся на мгновение, вновь испытав необычное ощущение близости к великому, какое всегда охватывало его при посещении панорамы. В большую дыру в куполе лился солнечный свет, неестественно багровый, колеблющийся в дыму. Горел каркас панорамы, полотно над изображением английских редутов лизали языки пламени. Казалось, что ожила сама картина, что дым сражения отделился от полотна и пожары, нарисованные пожары, вдруг стали настоящими.
По помосту стучали сапоги: в здание панорамы вбегали курсанты с противопожарными крюками и топорами.
«Не потушить! — подумал Карявин. — Снимать надо, спасать картину».
Он кинулся к ней, толкнулся руками о туго натянутое полотно и с ужасом почувствовал свою беспомощность: снять полотно казалось совершенно невозможным. Выхватив у кого-то топор, хотел подрезать полотно, чтобы хоть как ухватиться за него, но толстый слой окаменевшей краски не поддавался. И тогда, испытывая отчаянное чувство боли и ужаса, Карявин ударил топором. И отшатнулся, услышав треск, почему-то напомнивший никогда не слышанный им хруст ломаемых костей.
Кто-то принес огнетушитель, залил занявшееся полотно. Но оно все, сверху донизу, становилось горячим, готовым вот-вот вспыхнуть. В дыму уже не видно было противоположной стены. Откуда-то сыпались искры, слышались крики, удары, треск.
Оторвав с помощью курсантов большой кусок, Карявин словно открыл дверь в топку: за полотном горели деревянные переплетения балок. Подбежали еще несколько человек и, ухватившись за выскальзывавшие края, попытались потащить полотно к выходу. Но сразу стало ясно, что, даже дотащив до дверей, они не смогут вынести его и, торопясь, задыхаясь, принялись скатывать длинный рулон.
Дневной свет показался ослепительным, а воздух обжигающим. Комиссар закашлялся. Кто-то плеснул ему в лицо холодной водой. Оглянувшись, он увидел рядом испуганное лицо Маши Казарян.
— У вас усы сгорели!
И только тут комиссар разглядел женщин с ведрами, и дымящиеся бушлаты курсантов, и цепочку людей, которые, передавая из рук в руки, несли куда-то спасенный ими кусок картины.
— Во-оздух! — послышался крик.
Кто-то упал на землю, кто-то побежал в ров, а многие кинулись к дымящемуся зданию панорамы, словно там было самое безопасное место.
Пятерка «юнкерсов» прошлась низко над головой, сбросила бомбы. Они разорвались ниже по склону, никого не задев. И снова тут же образовалась живая цепь, и поплыл по ней новый кусок полотна, вынесенный из горящего здания. Комиссар увидел бегущих на помощь зенитчиков, пожарников местной ПВО, женщин из расположенных неподалеку домов.
Панорама горит!..
Когда был вынесен последний кусок полотна и когда курсант Кислых последним выбежал из горящего здания, таща сорванные со стен портреты, среди которых комиссар успел разглядеть портрет автора панорамы Ф. Рубо, рухнула внутрь обшивка купола, взметнув сноп искр и высокий столб дыма.
Израненная, разъятая на десятки кусков, но все же спасенная картина, свернутая в отдельные рулоны и распластанная большими полотнищами, лежала на дне рва под акациями. Нарисованные матросы спокойно смотрели в небо, задымленное пожарами второй севастопольской обороны. А вокруг стояли курсанты в обгорелых бушлатах, с обожженными лицами и подпаленными волосами, смотрели на матросов, на пушки и редуты, на истерзанную взрывами землю восторженно и жалостливо, как смотрят на раненых героев, до конца выполнивших свой долг. Толпа росла, ко рву подходили все новые и новые люди, военные и гражданские, здоровые и раненые в серых перевязях бинтов, спрашивали, что можно сделать для спасения панорамы, чем помочь. И словно повторяя эпизод, написанный на полотне, с ведром воды обходила обожженных людей военфельдшер Надя Очакова.
Был вечер, солнце спадало к дымам горящего города. «Что теперь делать? — подумал комиссар. И спохватился: — Упаковывать надо. В одеяла, какие есть…»
Спасенных кусков картины было много: тридцать четыре крупных — по десять и больше метров — и пятьдесят два сравнительно мелких. Их свертывали в огромные тугие рулоны, заворачивали в одеяла, завязывали, сшивали. Сворачивали курсанты — слишком тяжелы и жестки были куски полотна, сшивали женщины, служившие при школе, — Надя Очакова, Полина Проуторова, Маша Казарян, Ирина Миронова…
Вечером из штаба пришел приказ, подписанный командующим вице-адмиралом Октябрьским и дивизионным комиссаром Кулаковым: «…К 2.00 приготовить панораму к отправке на Большую землю. Капитану третьего ранга Ерошенко принять на борт Севастопольскую панораму».
Комиссар похлопал по тюку, возле которого стоял: — Значит, правильно решили — упаковывать. Иначе бы не успели. — И подумал: надо еще бирки заготовить, написать: «Севастопольская панорама. Получатель — Академия художеств СССР. Отправитель…» И письмо в Академию художеств. И надо выделить сопровождающих…
Во втором часу ночи рулоны были погружены на машины. Никто не спал в эту ночь. Курсанты без команды выстроились вдоль дороги двумя длинными шеренгами, и когда машины тронулись, над старыми редутами, над новыми окопами покатилось долгое «Ура!»…