Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– За все время службы, – сказал он, – я никогда не видел такой запущенной казармы.

Хлам в подсобках, по его мнению, мог в любую минуту привести к пожару. Гневался Хлопкорот, правда, недолго, так как быстро понял, что создавшаяся ситуации сулит заманчивые перспективы. Он вообще был великим мастером превращать свободное время в рабочее, а тут подвернулась такая возможность, которая, быть может, уже никогда не повторится.

– Дом находится в таком безобразном состоянии, – сказал он, – что мною отменяются все отпуска на выходные дни. Объявляется общий аврал, и если в эту субботу и воскресенье работа не будет сделана, в следующую субботу и воскресенье будет объявлен еще один аврал.

Что он там собирался объявлять в следующую субботу и воскресенье, меня не касалось – в это время я должен был быть уже далеко, – но аврал в эти выходные меня касался и даже очень. Когда я спросил у Хлопкорота, нельзя ли мне получить отпуск хотя бы на воскресенье, он только брезгливо прищурился.

– Просто удивительно такое слышать, – сказал он. – Я-то считал, что для настоящего южанина воинский долг превыше всего. Сейчас наш долг – обеспечить пожарную безопасность. Ты будешь развлекаться с девушкой, а тут дом загорится – как я тогда буду выглядеть? Уклоняться от выполнения воинского долга – позор, особенно для солдата, который мог бы служить примером другим.

Вот дубина!

– А для несогласных, – продолжал Хлопкорот, – есть пятнадцатая статья. Вот схлопочешь ее – и неизвестно, когда еще попадешь домой.

Было ясно, что человек, способный подстраивать такие подлости, какие подстраивал Хлопкорот, не остановится перед тем, чтобы за день до демобилизации подвести меня под пятнадцатую статью. Я сдался. Два дня без перерыва я, Олсон и Линдер-Биндер таскали мусор из затхлой подсобки на чердаке. После того как нагрузили последнюю машину, нам еще пришлось эту подсобку отдраить и покрасить, чтобы, как выразился Хлопкорот, "сделать из нее конфетку". К концу воскресного дня мы еле волочили ноги. Только я рухнул на кровать с бутылкой виски в руке, как в дверь просунул голову Хлопкорот.

– Просто удивительно, – сказал он, – что тебе не известно правило, запрещающее употребление в казарме спиртных напитков. Солдат, хранящий у себя спиртные напитки, попадает под действие пятнадцатой статьи. Но раз у тебя кончается срок, я поступлю с тобой по-хорошему – просто заберу бутылку.

Сперва я подумал, что он шутит или, быть может, напрашивается на глоток-другой, но услышав, как живительная влага с бульканьем полилась в унитаз, понял: все это было сказано всерьез. Хлопкорот был начисто лишен всего человеческого. Самое большее, на что я мог надеяться, – это успеть убраться, пока он меня не посадил. Полтора года моего пребывания в Берлине – упоительнейшее время в моей жизни – закончились на тихой ноте. Зная, что за компания соберется на проводы, я попросил ничего не устраивать. Напоследок наши немцы и мистер Суесс вручили мне по бутылке (которые на следующий же день у меня отобрали в порту в Бремерхафене). Было неловкое прощание на перроне вокзала «Лихтерфильде-Вест». Пришли Эрика, ее отец и Юрген. Мы стояли, сбившись в кучку, и улыбались сквозь слезы. Нас толкали солдаты. Хотелось сказать что-нибудь важное, но на ум шли одни пустяки.

– Ничего, раньше расстанемся – скорее свидимся.

– Пиши.

– Да, каждый день. И ты тоже.

– Обязательно. Но не волнуйтесь, если какое-то время писем не будет. Почта часто задерживается.

– И фотографии пришли.

– И ты тоже.

– Всем вашим привет.

– Приезжайте к нам в Штаты.

– А вы – в Берлин.

Так продолжалось минут десять, потом по радио заиграла пластинка "Auf Wiedersehen",[71] и кондуктор зычно крикнул: «Посадка закончена!» С Эрикой мы поцеловались, с ее отцом и с Юргеном обнялись. Эрика еще успела сунуть мне в окно какую-то книжку. Поезд тронулся, мы замахали платочками. И тут я понял, что остался совсем один. Других солдат в вагоне явно тянуло в Штаты, а меня вдруг потянуло обратно в Берлин. В Бремерхафене я уже начал испытывать нечто вроде симпатии и к Олсону, и к Биндеру-Линдеру. Они ведь хотели как лучше, думал я, и надо было бы относиться к ним так же, как Манни, Тони и Эд относились ко мне. Стоя на палубе, я глядел на исчезающие за горизонтом берега Альбиона и пытался понять, что сделало Хлопкорота таким, как он есть. Я вспомнил, что он долго воевал в Корее, на передовой, и их части там ой как несладко пришлось. Определенно, он просто не понимал, что творит. И потом: такая уж у него работа – пытаться сделать из человека солдата, даже если тот этого не хочет. Где-то посередине Атлантического океана и Хлопкорот, и Олсон, и Биндер-Линдер полностью улетучились из моей памяти: теперь они казались вполне безобидными, так что не стоило о них думать. Их место заняло то хорошее, что было в Берлине: Курфюрстендамм, Тиргартен, Ванзее и, конечно, Эрика – Эрика повсюду. На подходе к Канаде Берлин уже виделся мне окутанным в какую-то золотистую дымку, и каждое новое воспоминание было сладостней предыдущего. И зачем только я уехал? Наверняка в Германии можно было бы найти работу – на худой конец в ЦРУ. А что, собственно, мешает мне вернуться в Берлин – теперь ведь я уже не в армии? Если нам с Эрикой не понравится там жить, всегда можно будет переехать в Штаты. Стоит ли всю оставшуюся жизнь мучиться вопросом: а правильно ли я поступил, уехав из того единственного места на свете, где был счастлив? Пусть Симс Колдуэлл делает со своим местом в банке, что хочет. Я, конечно, поблагодарю его, но объясню, что все равно не мог бы работать как следует, постоянно вспоминая Берлин. Родители же перестанут беспокоиться, удачно ли я женился. И вообще, я не буду смущать их своим присутствием. Как мне раньше это не пришло в голову? Решено – через несколько недель возвращаюсь к Эрике. Денег у меня достаточно, чтобы продержаться какое-то время. Мне не терпелось добраться до дому, развернуться и уехать назад.

Мы прибыли в Нью-Йорк на закате, когда докеры уже кончили работать. Корабль пришвартовался у Кони-Айленда, и солдаты столпились у борта и глазели на расцвеченный огнями Луна-парк. С берега их не было слышно, но они все-таки кричали, перегнувшись через поручни:

– Эй, ягодки, инструмент заржавел – надо смазать!

– Эй, телка, плыви сюда, у меня тут встал один вопрос!

– Эй, курва, давай попрыгаем!

Немного постояв, я спустился вниз, сел на свою подвесную койку и раскрыл подаренную Эрикой книжку. Это был томик стихов Рильке. За время путешествия я успел прочитать его дважды от начала до конца, несколько раз на дню возвращаясь к дарственной надписи на обложке – стихотворению все того же Рильке, которое Эрика переписала от руки. Сейчас, в одиночестве, среди опустевших коек я заново перечитал его.

"An Hamilton:

Liebes lied

Wie soll ich meine Seele halten, dass sie nicht an deine rührt? Wie soll ich sie hinheben über dich zu andern Dingen? Ach gerne möcht ich sie bei irgendwas Verlorenem im Dunkel unterbringen – an einer fremden stillen Stelle, die nicht weiterschwingt, wenn deine Tiefen schwingen. Doch alles, was uns anrührt, dich und mich, nimmt uns zusammen wie ein Bogenstrich, der aus zwei Saiten eine Stimme zieht. An welches Instrument sind wir gespannt? Und welcher Geiger hat uns in der Hand? О süsses Lied".

"Хэмилтону:

Песня любви

Как должен я сдерживать свою душу, чтобы она не коснулась твоей? Как мне поднять ее над тобой к другим вещам? О, как бы я хотел спрятать ее в нечто затерянное в темноте, в незнакомом тихом месте, которое не колеблется, когда колеблются твои глубины. Но все, что прикасается к нам – к тебе и ко мне, – соединяет нас вместе, словно движение смычка, извлекающее один голос из двух струн. На какой инструмент нас натянули? И какой скрипач держит нас в руках? О, сладостная песня".

вернуться

71

«До свидания» (нем.).

60
{"b":"136123","o":1}