Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот так номер! Майор – педик, а Эрика дает мне отставку! Она пожала мою руку, но я по-прежнему преграждал ей путь.

– Я тебя выслушал, – сказал я, – выслушай теперь ты меня, ладно?

Эрика зажмурилась и стиснула зубы, но, по крайней мере, перестала рваться к двери.

– Когда я оглядываюсь на свое поведение, мне кажется, будто я ничего не делал, кроме ошибок. Не понимаю, почему ты раньше не прекратила все это, но, честное слово, ты – единственная девушка, которую я любил в своей жизни. Знаешь, я собирался сделать тебе предложение. А потом ты познакомилась с Холлораном, и я подумал, что вряд ли тебе захочется об этом говорить.

Как только я сказал про предложение, Эрика открыла глаза. Хотя мои приятели в Америке женились напропалую, для меня брак оставался чем-то далеким – вещью, заняться которой предстоит значительно позже, вроде камня в желчном пузыре. И сейчас я упомянул об этом совсем не для того, чтобы поразить Эрику, а просто, чтобы она знала, что намерения мои были самыми благими.

– Может, ты и думал о женитьбе, но мне ты никогда ничего об этом не говорил, – заметила она.

– Мне казалось, что ты все понимаешь.

– Я не умею читать мысли.

– Но ты сама могла бы что-нибудь сказать.

– Я все-таки считаю, что предложение должен делать мужчина.

– А ты бы стала со мной снова встречаться, если бы знала, что у меня серьезные намерения?

– Я привыкла воспринимать наши отношения просто как роман. Когда он доставлял мне удовольствие, все было в порядке, но с тех пор как ты стал видеться с Ренатой, никакого удовольствия я не получала.

– А если я перестану с ней видеться?

– Это твое личное дело.

– Мы можем встретиться завтра?

– Завтра я ужинаю с Майком.

– А в четверг?

– Позвони.

И я позвонил ей в четверг, но не для того, чтобы назначить свидание, а чтобы сообщить, что, по моему разумению, жить мне осталось считанные часы. В дело вмешалась история. До сих пор в моей берлинской жизни меня волновала лишь Эрика и работа; кроме того, я много читал и размышлял над вопросами, которыми задаются молодые люди в возрасте двадцати четырех лет, но события в мире меня как-то не интересовали. Каждое утро я читал газету и каждое утро забывал прочитанное. Какой смысл не находить себе места из-за Суэцкого канала? Ну национализировал его Насер, ну натравили федаинов на Израиль, ну блокировали залив Акаба. А израильтяне в свою очередь, оккупировали 29 октября Синайский полуостров и теперь дули изо всех сил к Суэцкому каналу. Все это было где-то далеко. Какой смысл не находить себе места из-за Польши? Ну произошли в июне восстания в Познани, ну было убито несколько человек. Все равно полякам придется позаботиться о себе самим, как, впрочем, и венграм, которые в последние дни предпринимали попытки освободиться из-под русских. Я желал им всяческих успехов, но помочь, право же, ничем не мог. Возможно, мне следовало больше интересоваться тем, что творится в мире, но мысли мои были о другом. По крайней мере, так обстояло дело до четверга 1 ноября 1956 года. В то утро я допрашивал одного парнишку из Хемница, и тут в дверь заглянул Вильямс.

– Дэйвис, придется тебе прерваться, – сказал он. – Тебя вызывает полковник Фокс.

Полковник Фокс? Хотя он считался нашим главным начальником, я в жизни никогда его не видел и даже начал подозревать, что это мифическая фигура, от чьего имени подписываются приказы. И он вызывает меня? Уж не насчет ли моих отпечатков пальцев на бинокле? Если это так, то как мне выпутаться из этого дела и не угодить в тюрьму? И только дойдя до половины лестницы, я увидел, что собираются все военнослужащие. Полковник Фокс прибыл не по поводу бинокля.

– Солдаты, – сказал он, когда мы все были в сборе в кабинете мистера Суесса, – как вы, наверное, знаете, русские окружают Будапешт, Израиль готовится захватить Суэцкий канал, а британские и французские корабли приближаются к Порт-Саиду. Какое все это имеет отношение к вам? Я хочу, чтобы вы ознакомились с только что полученной мной телеграммой.

Он начал читать телеграмму, и чем дальше он читал, тем муторнее становилось у меня на душе. Суть сообщения сводилась к тому, что около десятка советских танковых дивизий продвигаются в сторону Западного Берлина.

– Следует ожидать скорого начала военных действий, – сказал полковник, – иначе бы все эти дивизии сюда не направлялись. Вам известно, сколько может продержаться Берлин – пару часов, от силы, полдня. Город будет захвачен исключительно быстро, малой кровью. Части, расквартированные в казармах, будут взяты в плен. Со мной и с вами дело обстоит по-особому – мы ведь разведчики. Русским известны наши фамилии, и нас, скорее всего, расстреляют. Отпустите всех источников, держите наготове военную форму, упакуйте свои вещи, запаситесь теплым бельем, потому что, если вы вдруг не будете расстреляны, вас ожидает долгая прогулка в Сибирь. Помолитесь – может, и вывезет. Паршиво, конечно, что все кончается. Вы хорошо поработали. Помните, что вы – американцы, и исполните свой долг до последнего. Если нам суждено умереть, умрем красиво.

Подойдя к нам, полковник пожал всем руки. Он был щупл и сед, а в глазах у него стояли слезы. Быть расстрелянным ему не улыбалось точно так же, как и нам.

Выйдя из кабинета, никто не проронил ни слова. Поднимаясь наверх, я думал о тех многих тысячах долларов, которые родители потратили на мое образование, а налогоплательщики на то, чтобы я учился в школе переводчиков в Монтеррее. И все ради чего? Ради того, чтобы тебя расстреляли ни за что ни про что. Я укладывал в рюкзак последние вещи, когда вошел Манни, держа в руках какую-то книжку.

– Ты уже упаковался? – спросил я.

– Да, а ты?

– Почти?

– Знаешь, что мне все это напоминает? То, что однажды случилось с Достоевским. Его арестовали, восемь месяцев продержали в тюрьме и в один прекрасный день повели на расстрел. Потом, правда, ему сообщили, что приговор изменен, но какое-то время он думал, что ему вот-вот предстоит умереть. Все это описано им в "Идиоте".

И Манни начал читать. К казни предназначалось несколько осужденных; для них были врыты три столба, к которым привязали сперва троих, закрыв им глаза колпаками. Человек, от лица которого велся рассказ, шел в третьей партии, и он рассчитывал, что у него есть еще пять минут, и срок этот показался ему таким огромным, что и волноваться было еще рано. Он положил две минуты на то, чтобы попрощаться с товарищами, две – на то, чтобы подумать про себя, и одну – чтобы в последний раз поглядеть вокруг. Прощаясь, он подумал, как же это так – вот сейчас я здесь, а через три минуты стану чем-то или кем-то еще. Чем и где?

"Невдалеке была церковь, – читал Манни, – и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: "Что если бы не умирать! Что если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!" Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили".

– А у тебя будет желание, чтобы тебя поскорее убили? – спросил Манни.

– Сомневаюсь. А что ты будешь думать?

– Я буду надеяться, что это не очень больно. Достоевский пишет, что в ожидании казни один из осужденных не переставал балагурить – спрашивал, идет ли ему саван. Может, и я придумаю что-нибудь смешное. Скажем, привяжут меня к столбу, прицелятся, а я скажу: "Такое со мной случается первый раз в жизни".

50
{"b":"136123","o":1}