– Пожалуйста, – обратился я к ней по-русски.
– Какое у вас белое вино? – спросила она.
Я рассказал ей про наши белые вина. Я ожидал, что, услышав русскую речь, Надежда сразу оживится, но, как выяснилось позднее, она считала, что русский язык знают, или, по крайней мере, должны знать, все окружающие. Она распорядилась принести какое-нибудь не слишком сухое вино, и я решил, что "Бернкастлерский доктор" будет в самый раз. Она пригубила, скорчила гримасу, сказала: "Чересчур сухое", и жестом велела убрать вино. Тогда я принес бутылку марочного "Фольрадского замка". На этот раз гримасы не последовало, но и особого удовольствия тоже не было выказано, а был задан вопрос:
– А чего-нибудь русского у вас нет?
– Есть русское шампанское.
– Тогда бутылку полусладкого. И еще сигареты и спички.
Я принес заказ, наполнил бокал, но не стал отходить далеко – вдруг ей захочется поговорить?
– Это все, – сказала Надежда, пуская дым в пламя свечи.
Время от времени я возвращался к ее столику, чтобы подлить вина. Час спустя Надежда попросила еще одну бутылку шампанского и еще одну пачку сигарет. Одну тарелку с ужином она уже успела отослать на кухню и теперь сидела и неохотно ковыряла вилкой во второй. Чем громче становились разговоры и смех присутствующих, тем больше она курила. Я бегал от столика к столику, так и сыпля фразами на всех языках: "Czego pan sie napije?", "Promihte. Nerozumim", "Prosze. Dzienkuje", "Kerem beszeljen lassaban".[37]
Около десяти часов пианист кончил играть, и посетители, пошатываясь, стали расходиться, но часть из них – видно, любители выпить – двинулась к бару перехватить еще коньяку. Восточные немцы попросили включить телевизор, что я и сделал, и как раз в эту минуту к стойке неверной походкой подошла Надежда. Один из немцев вышел в уборную, и Надежда, оттолкнув в сторону его стакан, плюхнулась на освободившееся место. Все повернулись к ней, но ее лицо терялось в сигаретном дыму.
– Коньяку, – сказала Надежда. – И сигареты и спички.
Я налил ей двойную порцию "Реми Мартена" и протянул блок "Пелл Мелл", который она взяла с таким видом, будто хотела сказать, что давно уже хватит выдавать сигареты по одной пачке.
Не зная, что сказать, я кивком показал на сигареты и спросил:
– Вам они нравятся?
Выпустив клуб дыма, она пожала плечами. Когда вернувшийся за своим стаканом немец проворчал, что это его место, Надежда снова пожала плечами. Пока она так сидела и, отчаянно дымя, глядела в пространство, я смог ее получше рассмотреть. Черты ее лица, несмотря на квадратный подбородок и широкие скулы, отличались исключительной правильностью, и я вынужден был признать, что она весьма привлекательна. Если бы в ее досье не было сказано, что ей двадцать пять лет, я дал бы ей больше. В какую-то минуту ее взгляд упал на телевизор.
– Слишком громко, – сказала она. – Сделайте потише.
Я исполнил ее просьбу, но немцы дружно заревели в знак протеста, и я немного прибавил звук.
– Это мне мешает, – сказала Надежда. Я снова приглушил звук, и снова немцы зароптали, что им плохо слышно, добавив что-то про "diese Scheissrussin".[38] Не знаю, поняла ли Надежда эти слова, но она тут же швырнула недокуренную сигарету в коньяк сидевшего рядом немца и, схватив сумочку и блок «Пелл Мелл», в сердцах выскочила из бара.
Следующий вечер был ничем не лучше. После ужина, когда Надежда увидела, что немцы собираются подойти к стойке, она поспешила их обогнать и занять место поближе к приемнику.
– Тут ведь можно поймать Москву? – сказала она. Я нашел волну, на которой шли московские передачи для советских войск в Восточной Германии. Под аккомпанемент балалаек чей-то проникновенный баритон пел о снегах, березках и тройках. Надежда закурила и уставилась в пространство. По радио продолжали звучать народные песни, когда подошли немцы и попросили разрешения посмотреть телевизор. Увидев, что я повернул ручку, Надежда сказала:
– Но только без звука. Я первая пришла. По телевизору шла какая-то викторина.
– Но как же мы тогда узнаем, о чем они говорят? – недовольно спросил один из немцев.
А Москва передавала последние известия: на Красной площади прошла большая манифестация против империализма; целинный урожай обещает быть рекордным; невзирая на протесты безработных, Америка все больше увеличивает расходы на вооружение. После каждого сообщения Надежда произносила: "Как глупо", – но продолжала стойко держаться. Чем больше росли суммы призов, то и дело мелькавшие на экране телевизора, тем беспокойнее становились немцы.
– Может, хоть немножко включим звук? – спросил один из них.
– Нет, – отрезала Надежда.
После новостей из приемника полились воодушевляющие мелодии: "Марш московских рабочих", "Знамени Ленина – верны", "Едут новоселы по земле целинной", что окончательно вывело Надежду из себя. "Нет, я сыта по горло", – и, подхватив сигареты и сумочку, выбежала из бара. Я так и не понял, что именно было невыносимо – музыка, немцы, бар или лагерь «Кэссиди». Дверь за ней с треском захлопнулась, а смешанный хор все еще пел по радио о том, что народ и партия едины.
В следующий вечер немцы уже были начеку. Не успела Надежда сделать заказ, как они, торопливо проглотив свой ужин, уселись у стойки смотреть телевизор. Все были поглощены каким-то боевиком про джазиста, которого должны были прикончить, когда подошла Надежда. За стойкой не было ни одного свободного табурета, но немцы отнюдь не спешили уступить свои даме. Тогда Надежда глянула в мою сторону и велела принести ей кресло из зала. Усевшись, она произнесла: "А теперь поймайте мне Москву".
Москва передавала "Руслана и Людмилу" Глинки – всю оперу, от начала до конца. На экране тем временем вовсю разворачивались события: в полумраке ночного клуба двое убийц с пистолетами неслышно приближались к джазисту, а тот что есть силы дул в свою трубу. Пианист в ресторане исполнял попурри из оперетт Оффенбаха. Вряд ли кто-нибудь мог получить удовольствие, слушая все это одновременно, но пианист был на работе, а Надежда и немцы уступать друг другу не собирались. Наконец пианист встал из-за рояля, а вскоре кончился и боевик, и немцы удалились, бормоча что-то про "diese Scheissrussin". Избавившись от соперников, Надежда посидела еще минут пять, а когда я попробовал с ней заговорить, отвернулась и, резко поднявшись, вышла вон.
Добившись столь же скромных успехов, что и следователи, я уж готов был признать себя побежденным, но капитан Мак-Минз сказал, что нужно сделать еще одну попытку. Если и она кончится ничем, добавил он, плюнем на все это дело и отправим девицу в лагерь для беженцев.
На следующий вечер Надежде удалось опередить противника. Когда она, войдя в ресторан, увидела, что немцы поспешно поглощают еду, она прямиком направилась к стойке и, усевшись около радио, сказала: "Я буду ужинать здесь". Через минуту она уже ковырялась в своей тарелке, осушая один бокал шампанского за другим и слушая пьесу, которую передавали из Москвы, – драматическую историю про бригадира, конфликтовавшего с одним из молодых рабочих: тот много пил и из-за этого не выполнял норму. Трудно сказать, насколько внимательно Надежда следила за ходом действия, но она то и дело бросала взгляд на немцев, причем всякий раз ее передергивало. Когда немцы наконец подошли к стойке, было видно, что настроены они серьезно.
– Вам, может быть, и неизвестно, – сказал один из них, – но сегодня транслируют важный футбольный матч, и мы не собираемся пропустить его только потому, что ей хочется слушать эту белиберду из Москвы.
– Можете включить телевизор, – сказала Надежда, – но без звука.
– Футбол важнее, чем та ваша ахинея.
– Я сказала – без звука.
– А я говорю – со звуком.
Впечатление было такое, что еще минута – и они запустят чем-нибудь друг в друга. Надежда размахивала сигаретой, а немцы – стаканами с пивом.