С этими словами я отвернула одеяло и одним движением свободной левой руки содрала с плеча свою тоненькую ночную рубашку, обнажив при этом полностью левую грудь с уже торчащим и, кажется, даже дрожащим от возбуждения соском, а правой рукой я положила на нее его послушную от изумления ладонь. От этого прикосновения меня точно пронзило током от груди до пятки, бедра мои непроизвольно напряглись, и я почувствовала, что еще одно совсем крошечное усилие и… Я слегка расслабила бедра в надежде, что произойдет еще хоть что-то, хоть одно движение, от которого по всему телу как по бикфордову шнуру пробежит стремительный огонь и взорвет последним наслаждением уже готовую, пульсирующую, начиненную болью и желанием бомбу. И он сделал это движение. Прокашляв внезапно застрявший в горле комок, он сказал:
— Да… Возможно, и сердце… — И робко, как бы в подтверждение этих слов, сдавил грудь своей огромной раскалившейся лапищей.
Я снова сжала и снова отпустила бедра, не пуская побежавший огонь совсем туда, вниз, к бомбе. Я, наглая, надеялась, что будет еще что-то, что будет продолжение.
— Да, доктор, сердце… Очень… Послушайте… — бессвязно пролепетала я и, схватив его свободной левой рукой за лацканы халата, потянула его голову к груди.
Он послушно склонился. И как только его невидимая в синих сумерках щетина царапнула мой напрягшийся сосок, не искра, а ничем не сдерживаемая лавина огня прокатилась по моему телу и уже я вся взорвалась, вылетев, исчезнув на неопределенное время из этой жизни.
Когда я открыла глаза, он, воровато оглядываясь на спящую палату, укрывал меня одеялом и бормотал:
— Ничего, ничего, это сердце, это бывает, я сейчас принесу вам лекарство…
Он выбежал из палаты.
Я огляделась. В палате стояла настороженная тишина. Тамарка не храпела. Никто ей не подсапывал. Когда торопливые шаги медбрата смолкли в коридоре, прозвучал еще более хриплый, чем обычно, Тамаркин голос:
— Ну ты, Маня, даешь! Все отделение разбудила.
Я молчала, не зная, что ей ответить, не зная, догадалась она или нет.
— Приснилось что или куда стрельнуло? — спросила Тамарка.
— Да сердце у ей… — отозвалась другая больная, которая проснулась, наверное, раньше Тамарки. — Доктор за каплями побежал.
— Это бывает. У меня в другой раз так кольнет, что ни бзднуть, ни перднуть! Стоишь, как конный статуй с яйцами, и грехи свои вспоминаешь, чтобы не окочуриться без покаяния… Ничего, сейчас он тебе накапает, и ничего…
Я тихо перевела дух. Лицо мое пылало от стыда. Когда медбрат принес что-то вонючее и горькое в маленьком больничном стаканчике, я, стараясь не встречаться с ним взглядом, привстала на кровати, придерживая одеяло у подбородка, залпом выпила эту гадость и, не глядя на него, протянула стаканчик.
— Если что — позвоните… — сказал медбрат, и я в его голосе различила едва уловимую усмешку.
— Позвоним, не сомневайтесь, доктор, — игриво сказала Тамарка невинным голосом на два тона выше обычного. — А там у вас еще стаканчика не найдется?.. Только чего-нибудь покрепче… — И она захохотала своим обычным, прокуренным, хриплым хохотом.
Я легла на спину и почувствовала большую, вкрадчиво надвигающуюся боль внизу живота.
6
Наутро температура у меня поднялась до тридцати девяти. Ко мне вызвали заведующую отделением, мамину подругу Ольгу Николаевну, которая, разумеется, тут же меня узнала и начала шепотом материть за то, что я не обратилась к ней с самого начала.
У меня началось воспаление придатков. По-научному — андексит. Болезнь эта протекала невероятно трудно. Меня перевели в другую, двухместную, палату, где рядом со мной лежала пятнадцатилетняя школьница Настя, забеременевшая от отчима. Ее привезли с жутким кровотечением после криминального аборта, который ей делала на кухонном столе вязальной спицей какая-то грязная цыганка, живущая в переулке за Павелецким вокзалом.
Настю выходили. А меня Ольга Николаевна предупредила, что детей у меня, скорее всего, не будет. Разве что если случится чудо… И то после того, как я проведу несколько курсов лечения на специальных курортах в Саках, в Крыму, или в Куяльнике, под Одессой.
Надо сказать, что Слава, так звали того самого медбрата, когда мне было особенно плохо, а это был довольно продолжительный период, не отходил от нас с Настей ни на шаг. Он много сделал для моего выздоровления.
В те дни, когда у меня была температура под сорок и Ольга Николаевна боялась за мою жизнь, так как с минуты на минуту мог начаться перитонит, когда я корчилась от невероятной боли и теряла сознание, Слава просто сидел рядом со мной на больничной табуретке и держал меня за руку. И это была для меня самая большая помощь. Он словно удерживал меня над черной бездной, куда я стремилась всей своей изболевшей душой.
О чувстве стыда за тот ночной случай я уже забыла.
Когда было не его дежурство, я смотрела на краснеющую кленовую ветку, которая от малейшего ветерка скреблась в наше окно, как бездомная кошка. Помню, что мне было ее безумно жалко… Особенно когда с нее начали по одному опадать листья… Я даже вспомнила рассказ ОТенри, в котором больная девушка внушила себе, что умрет, когда с ветки упадет последний лист. Он, кажется, так и назывался — «Последний лист». В рассказе художник нарисовал лист на стене и спас девушку. Мои же листья все облетели. А спас меня Слава.
7
Через два месяца после того, как меня выписали из Второй градской больницы, я сочла своим долгом позвонить Славе и пригласить его к себе домой. Я хотела в знак благодарности сшить ему брюки или что-нибудь еще, так как те единственные брюки, в которых ходил он, были неумело зашиты сзади на протертых местах.
Он пришел с охотой. Я его сперва даже не узнала. Ведь в больнице он был всегда в шапочке, а тут оказалось, что у него густая шевелюра и прическа бобриком. Он был настолько похож на ежика со своими острыми круглыми глазками, что я еле сдержалась, чтобы не погладить его по упруго стоящим волосам.
Брюки я ему сшила. А к ним еще модную твидовую курточку с вельветовой кокеткой. Потом я сшила брюки и его товарищу, потом заузила брюки всем стилягам с его курса. Потом они всей гурьбой ходили ко мне есть жареную картошку между лекциями и дежурствами. Приносили много пива, портвейна… В общем, было весело. В конце концов я заставила их забирать пустые бутылки с собой, а то замучилась выносить их через черный ход на помойку. Потом они и картошку начали жарить сами.
Со Славой мы несколько раз переспали. Первый раз я сделала это из чувства благодарности и справедливости. Мне все-таки не давала покоя мысль о том, что я его тогда в больнице поимела без его на то согласия.
Он был чудный мальчик, и нам с ним было хорошо и спокойно до тех пор, пока, болтая после очередной близости в кровати, он не признался, что на самом деле он по своей природе любит худых, черных и стервозных, как Тамарка-штукатурщица, что он даже несколько раз побывал у нее, когда я болела… Свой адресок она ему на прощание сунула в карман халата, когда выписывалась… Потом он признался, что на первом курсе есть один маленький остроносый и крикливый галчонок, мимо которого он спокойно пройти не может…
— Но ты очень хорошая, ты не думай… — в конце разговора поправился он.
— А я и не думаю, — сказала я и по-матерински, хоть он был на несколько лет старше меня, погладила его по голове. — Я все про тебя, ежик, знаю. И про себя..: Нам ведь хорошо с тобой?
— Конечно! Еще бы! — удивился он вопросу и потянулся за сигаретами «Джебел», которые только-только начали появляться в табачных киосках.
— Дай и мне одну, — сказала я.
Дружить мы с ним после этого разговора не перестали, а наши интимные отношения вскоре, когда он поближе познакомился со своим галчонком и начал приводить ее ко мне в гости, сами по себе прекратились и переросли в дружеские.
8
Разыскивать мне его после получения известного письма не пришлось, так как он был постоянно на виду.