– Непостижимо! – говорили они и качали головами. – Даже наш Белелюбский{168} не построил бы такой мост. Строительное чудо! Шедевр!
Десятки ящериц смотрели во все глаза на редких посетителей и тяжело, взволнованно дышали. Ветер носил по мосту то вперед, то назад шершавую пыль – горячую пыль земли фарсистанской.
Горы туманились от зноя. На персидском берегу на крыше низкого глинобитного дома стояли голые персидские дети, и солнце блестело на их коричневых животах, как на маленьких медных котлах.
– Непостижимо! – вздыхали инженеры. – Сверхъестественно!
Пока инженеры восхищались, я сел на обтесанный камень у входа на мост. Камень изображал бесстрастную морду льва. Глаза у льва были желтые от лишаев. Это придавало льву совершенно живой вид.
Я хотел выкупаться в Араксе, но на меня закричали и старый доктор, и инженеры, и даже проводник. Во-первых, в воде Аракса водится какой-то червь, тонкий, как волос; во-вторых, от воды Аракса можно заболеть проказой, и, в-третьих, персидские пограничники – аскеры (они жили, очевидно, в том доме, где сияли начищенными животами их дети) могут открыть по мне огонь.
В самом слове «проказа» было для меня что-то древнее. Слово это как будто поблескивало тусклой слюдой, как здешние горячие камешки.
Я не стал купаться, но все же опустил в тепловатую воду свои руки. Когда они высохли, то на них оказался тончайший, как пудра, слой коричневой пыли.
Днем поезд остановился в ущелье с крутыми откосами.
– Ну, – сказал мне старый доктор, – тут вы будете отдуваться и за себя и за меня. Там, вверху, – он показал прямо в небо, – стоит на отвесной скале собор, но добраться до него можно только по лестнице. Она вырублена внутри скалы, в пещере. Боюсь, что, кроме вас, проводника и инженера Баркина – самого любопытного человека в Грузии, – никто не решится лезть по этой лестнице. Да еще в такую жару.
Старик оказался прав. Полезло нас всего трое.
Вход в пещеру зарос колючими кустами. Мы продрались сквозь них и при свете электрического фонарика нашли первые ступени лестницы, уходившей вверх, в темноту.
Ступени были крутые и стертые. Но душно не было, – нам в спину все время дул, как в трубе, холодноватый ветер.
Вскоре вверху появился просвет, и мы, изнемогая и чертыхаясь, добрались до верхнего отверстия этого подземного хода и вылезли в алтаре собора, залитом потоками солнца.
В этом резком, как бы мертвом солнце летали под куполом собора ласточки. Фрески на стенах, будто сделанные только вчера, отблескивали золотыми венчиками святых и бирюзой и пурпуром их евангельских одежд.
Мы вышли в крошечный двор при соборе. Собор стоял на вершине отвесной скалы. Простым глазом были видны струйки горячего воздуха, летевшие около нас к небу и окружавшие собор зыбкой, дрожащей стеной.
Безмолвие лежало окрест. Воздух был так чист, что ничто не могло нарушить это безмолвие. Никакой звук не мог пробить эту толщу зноя, и можно было только с завистью представлять себе, как где-то за двести километров отсюда набегает на берега прохладная черноморская вода.
В соборе мы не нашли ни капли воды. Что пили обитатели этой неприступной крепости, понять было нельзя.
Мне повезло. В алтаре на окне лежала покрытая крепкой пылью маленькая книга. Я взял ее. Вернее, я осторожно отодрал ее от мраморного подоконника и открыл.
Пересохшие страницы затрещали. И я увидел латинский текст молитв и высохший цветок незабудки.
Я взял молитвенник. Мне захотелось подарить его Марии.
В ограде собора валялось среди жестких колючек много тонких мраморных плит с узорчатой резьбой.
Я подобрал одну разбитую плиту из розового мрамора. На ней была вычеканена виноградная кисть, голова единорога и сложная вязь армянских слов. Когда солнце падало на эту плиту, она просвечивала нежной кровью, как просвечивает на свет детская ладонь.
Я взял эту плиту. Мы с проводником дотащили ее до моего купе. Я хотел тоже подарить ее Марии. Если бы можно, я подарил бы ей весь этот собор, где столетиями не было слышно человеческого голоса, а сейчас ласточки сердито щебетали вокруг нас, требуя, чтобы мы поскорее ушли.
Я смутно помню Нахичевань в пыльных тутовых деревьях – город, такой удаленный от России, что трудно было даже представить себе, что на свете существует Москва.
Помню Джульфу, где за железнодорожным мостом была уже Персия, а посередине моста, где кончалась наша территория, сидели босые персидские солдаты и торговали воблой и табаком.
На обратном пути поезд шел медленно, подолгу стоял на каждой станции. Инженеры ко всему придирались, всё проверяли, вгрызались во все мелочи станционной жизни.
Старый доктор спал, а я, изнывая от духоты и зноя, целыми днями сидел в станционных садиках, в сомнительной тени от старого тутового дерева, читал единственную книгу, отобранную у старого доктора, – «Распознавание и способы лечения тропических болезней», – и время от времени дремал.
Изредка на станцию лениво втягивался товарный поезд, и тогда становилось вдвое жарче от раскаленного паровоза и лившегося из тендера маслянистого кипятка.
Я сидел на станциях почти до вечера и удивлялся собственному терпению. Но двигаться было почти невозможно.
Цинковый бак на платформе с остатками теплой воды протекал, и к лужице около бака все время бегали, чтобы напиться, маленькие ящерицы.
Я с тоской читал на товарных вагонах надписи: «Осмотрен в депо станции Тверь» или: «Осмотрен в депо станции Владимир».
Там, в Твери и Владимире, в запущенных городских садах, может быть, сейчас идет даже дождь, настоящий, спокойный дождь, и ему никто не мешает шуметь, стучать по листьям, увлажнять рыхлые клумбы с петунией и сбегать ленивыми ручейками в реку Клязьму, что издавна славилась своей прозрачной водой.
Иногда я всматривался в пологие горы на горизонте. У них не было, должно быть, имен. Да и следует ли давать имена бесконечным горбам сухой, слежавшейся из щебенки и глины земли? Каким нужно быть доверчивым мечтателем, чтобы, как Александр Македонский, идти в эти безрадостные пустыни с полной уверенностью, что за мертвым маревом текут огромные реки – Инд и Ганг и еще десятки других рек и несут бездонную и темную воду в океан среди лилий, лотосов и храмов, причудливых, как постройки термитов.
Иногда над горами проносился вихрь, и вершины начинали куриться столбами красной пыли.
Потом поезд начал подыматься из сожженной котловины на плоскогорье (или «плато», как говорили инженеры), где уже задувал ветер и по ночам было холодно.
Дорога шла вдоль берега реки Арпачай.
Однажды в конце дня поезд остановился у самой реки. Мы увидели на том берегу базилики, черепичные армянские купола и полное безлюдье. То были руины древней армянской столицы – города Ани, одного из подлинных чудес света.
Инженеры вызвали с турецкого берега начальника пограничного кордона – турецкого офицера.
Он небрежно, рисуясь, прошел к нам по висячему мосту, похлопывая стеком по лакированным крагам. За ним шли солдаты, похожие на дервишей или прокаженных, – только какие-то медные бляшки на плечах свидетельствовали об их воинском звании.
Офицер разрешил нам осмотреть Ани, но только до захода солнца. Это его решение вызвало радостное возбуждение среди солдат. Запахло «бакшишем» – чаевыми.
Я смело пошел вслед за офицером по висячему мосту на турецкий берег. Около каждого из нас шел позади аскер, изредка придерживая нас за локоть или останавливая раскачавшиеся веревочные поручни.
Мост был связан из узких планок. Расстояния между ними вполне хватало, чтобы провалиться в Арпачай при первом же неудачном шаге.
Мост дрожал, перекашивался, ложился набок и с каждым шагом раскачивался все сильнее, как качели, грозя просто вышвырнуть нас всех в воду. А до воды было метров двадцать.
Я дошел до половины и остановился – мост ударил меня снизу по пяткам и швырнул в сторону.