Зинаида Гиппиус по этому поводу сожалела о детскости Блока, берущегося писать статьи, бросающегося от Девушки розовой калитки к Бакунину: как будто не понимала, что детскость иногда (не всегда ли?) необходимая составляющая гениальности. Она даже не сумела оценить несомненную красоту этого текста. Но здесь и пророчество: это весь будущий Блок, вся его программа и осуществление – и пресловутый «снежный костер» (дрова-то сырые!), и «Двенадцать», и пушкинская речь. Огонь разгорелся и сжег библиотеку в усадьбе.
Концовка статьи: «имя ему – огонь» («сырым дровам» Бакунина). Но «дети», «детское» трегубо необходимы: ведь они-то и играют с огнем. И в этом поэзия, которую не видит «Спенсер» и гимназические учителя, но видит Розанов – сам, между прочим, гимназический учитель.
Хороши были учителя в России!
Однако немецким языкам как-никак обучили, Гегеля Бакунин прочитал. Убежав от свиньи-матушки (которая потом слопает Блока), написал «Реакция в Германии»: страсть к разрушению – творческая страсть. В Париже научил Прудона экономическую эволюцию представить в схеме диалектического процесса, чем и вызвал пожизненную ненависть Маркса к обоим. И как бы ни звал разбойников на царя, что к добру, известно, не привело, но одна негативная заслуга за Мишелем есть: предостерегал против Маркса – засечет Россию немец, кнуто-германская империя. Поначалу так и шло, но вышло – наоборот: самого немца загнали кнутом в ГДР, в состав империи, которая больше даже «панславянской федерации» (мечта Мишеля). Сами вымуштровали немца, и лучше, чем какой-нибудь профессор Унрат.
Самое интересное – почему этот русский растяпа, «ленивый и сырой, с припухшими, как у собаки, глазами, что часто бывает у русских дворян» (Блок), через сто лет после своей смерти так прозвучал в Европе? Его, конечно, можно подверстать к модным философиям, но такая связь отнюдь не украшает таковые. Бакунин, в нынешней терминологии, умел разглядеть насильственность любого дискурса, прозревал некий первоначальный хаос, попытка преодоления которого – любая философия, да и любая жизнь. Последняя правда – это небытие («бытие-в-себе»). А небытие, хаос – это и есть анархия. Бакунин – человек, в котором Эрос был побежден Танатосом. В этом его диаболическая глубина, хотя внешне, на психологическом уровне он казался скорее добродушным, незлобивым человеком, разве что сплетником и должником, не возвращавшим взятое (что опять же «по человечеству» даже и симпатично).
Есть книга американца Артура Менделла «Бакунин: корни апокалипсиса»: анархист Бакунин, говорит автор, отнюдь не был апостолом свободы, его анархизм – это невротическая черта человека, боящегося ответственности и не способного к какому-либо позитивному жизненному усилию; радикальные слова и нежелание отвечать за последствия такой риторики – конститутивная черта всех интеллигентов, западных включая, настаивает американец. Получается, что «дьявол», «умный дух небытия» – всего-навсего интеллигентный невротик, в «диаболическом» открывается «человеческое, слишком человеческое». Нужна очень большая историческая культура (которой и в Германии не было, не говоря о России), чтобы бакунинские поджоги оказались только игрой, и преимущественно «детской». «Молотов-коктейль» – это не серьезно, это не Сталин. Май 1968-го во Франции по истечении времени оказался фильмом Бертоллучи «Сновидцы». Приехали родители и выписали чек деткам, насосавшимся веселящего газа: настоящий конец Великой революции. Но не в детках-наркоманах этот результат, исход, точка над i, а в Бертоллучи: то, что было реальным террором («ужасом»), превратилось в игру, в поэзии блуждающие сны. Это и есть культура: Бертоллучи как ответ Робеспьеру, Томас Манн – Гитлеру (или Ницше?). Кому же отвечает Сорокин? Действительно Достоевскому?
3. Мадам Манси
Бакунин в парижском Мае – облегченный Руссо. Не Жан-Жака в самом же деле было вспоминать, когда с его поры много чего произошло: например, «русский эксперимент». Для актуальной репрезентации такового советский Маркс был уже и неудобен – потому и вылез на свет давний его оппонент Бакунин. Это – для школьного возраста. Но во Франции не переводятся люди серьезно начитанные, прошедшие «Эколь Нормаль» – школу для взрослых, так сказать. И они принялись искать настоящего Маркса.
Понятно, о каком книгочее мы будем говорит – о Сартре. Но для связи идей нужно в нем указать на «детское», «сыновнее». И такая возможность у нас есть: Жан-Поль Сартр – автор фундаментального труда о материнстве и младенчестве, он называется «Бытие и ничто: опыт феноменологической онтологии».
«Бытие» – то, что люди догуссерлианской эпохи назвали бы «природой» и что Сартр, вслед за Гегелем, называет «бытие-в-себе», то есть вне человеческой рефлексии, «непосредственное», «чистое бытие», как сказал бы тот же Гегель. «Ничто» – это сознание, по-старинному «дух», рефлексия, начинающаяся с вопрошания бытия, каковое (вопрошание) тем самым дает возможность его, бытия, отрицания. «Всякое определение есть отрицание» (еще Спиноза). Сартр согласно повторяет формулировку Гегеля: дух есть отрицательное. У Гегеля чистое, то есть лишенное определений, бытие равно ничто, что в синтезе дает идею становления (развития), и отсюда Гегель начинает свое диалектическое развертывание. Но Сартр потому и гуссерлианец, а не гегельянец, что ему недостаточно диалектического выведения Ничто, он дает его феноменологическое выведение, и тогда бытие как «бытие-в-себе» оказывается предшествующим «ничто», то есть сознанию. Впрочем, Сартр указывает на ограниченность как Гегеля, у которого сознание делается тотальностью бытия, так и Гусерля, склонного к редукции субстанциальных содержаний опыта. Человек как бытие есть уже бытие-для-себя, носитель сознания, и тогда выходит: человек – это бытие, посредством которого Ничто входит в мир; Ничто – не снаружи бытия и не предшествует ему, а внутри него, «как червь внутри гнилого яблока». Такое уничижительное сравнение в духе Сартра, в другом месте называющего бытие «свалкой, громоздящейся до неба». Описание этого Ничто, то есть структур и ситуаций сознания, есть содержание феноменологической онтологии Сартра. О самом Бытии (бытии-в-себе) достаточно знать следующее:
…бытие несотворимо. Но отсюда нельзя заключить, что бытие себя творит. Это предполагало бы, что оно предшествует себе. Бытие не может быть causa sui наподобие сознания. Бытие есть само по себе. Это означает, что оно – не пасссивность и не активность. И то, и иное – понятия человеческие и обозначают способы и орудия человеческого поведения <…> Густота в себе бытия находится по ту сторону активного и пассивного. Бытие также – по ту сторону отрицания и утверждения…бытие не прозрачно для самого себя как раз потому что оно наполнено собой… бытие есть то, что оно есть <…> У бытия-в-себе вовсе нет внутри, которое противопоставлялось бы некоторому вне и которое было бы аналогично суждению, сознанию, закону. У в-себе-бытия нет сокровенного: оно сплошное <…> бытие изолировано в своем бытии <…> оно не поддерживает никаких отношений с тем, что не оно. Переходы, события, всё то, что позволяет сказать, что бытие еще не есть, – во всем этом ему в принципе отказано. Так как бытие есть бытие становления, оно находится по ту сторону становления. Оно есть то, что оно есть <…> оно не скрывает никакого отрицания. Оно – полная положительность. Оно, стало быть, не знает изменчивости. Оно никогда не полагает себя в качестве иного <…> Оно не может поддерживать никакого отношения с иным. Оно само безгранично и исчерпывается бытием. С этой точки зрения, оно в принципе ускользает от времени. Оно есть и, когда оно обваливается, нельзя даже сказать, что его больше нет, или, по крайней мере, сознание может его сознавать как уже не сущее, потому что оно во времени. Но само бытие не существует как недостаток там, где оно было: полнота позитивности бытия вновь образуется на месте обвала.
Эффектным дополнением к этому выступает формула «Мир возникает в обвале бытия сознанием».