Литмир - Электронная Библиотека

Это то же самое, что «О, Русь моя! Жена моя!».

Когда Блоку говорили, что «Благовещение» сильно напоминает «Гавриилиаду», он отвечал, что без «Балаганчика» не написал бы и «Куликова поля». Но «Гавриилиада» – это детский лепет по сравнению со скрытой темой «Итальянских стихов»: инцест, вознесенный на небо. И в этом качестве, натурально, оправданный. А как же еще? На что другое «молнии искусства»?

Но последнее, в сущности, стихотворение цикла – «Успение», то есть смерть Богородицы. Блок «матери» мстит. Но так, что и сам умереть – «погибнуть» – готов раньше всех. Эта мистерия будет воспроизведена потом в «Двенадцати». Там ведь не Катька убивается, а мать Россия. Блок ее предает вместе с Христом – предает Христом: творительный падеж, падёж. Христос «Двенадцати» – автопортет Блока: инцестуозного Христа, ушедшего к разбойникам.

В черное небо Италии

Черной душою гляжусь.

В Италии Блок спустился в подземелье, заживо лег в гоголевскую могилу, но так, что она предстала небом: «Призрак Рима и Моnte Luca».

Сюжет последней мифической глубины преображен «Итальянскими стихами» в высочайшее искусство, само обратившееся в миф «Двенадцати». В «Двенадцати» имеет место эффект, описанный Гоголем в «Портрете»: Блок собственную жизнь вовлек в искусство. И тогда жизнь обратилась в гениальную смерть. Сюжет «Сын Человеческий не знает, / Где преклонить ему главу» – у Блока имеет единственное композиционное решение: «Пиета». Эта смерть, а не «Двенадцать» – последний шедевр Блока. И если в случае Блока можно говорить о «гибели», то за нею следовало спасение. Пречистая впустила его в Царство Вечное.

2. Мать Бакунина

Гибель без спасения – это уже тема как бы и не русская, во всяком случае, не только русская. Это «Гитлер». Правда, в России был свой Гитлер. И это даже не Сталин, а нечто из жизни интеллигенции, даже и бытовое – Мишель Бакунин, увалень, лежебока, «скопец и онанист» (см. письма Белинского): проект Гитлера, реализовавшийся даже и не в Сталине, а в общем сюжете большевицкой революции. Сам Бакунин, конечно, произвел больше шума, чем прямого вреда, разве что написал «Катехизис революционера». Дело не в «литературном наследии» Бакунина, не в программах «бакунизма» против мирного «лавризма», даже не в апелляции к разбойничьей Руси – а в негативной энергии, аккумулированной в Бакунине. Это энергия матрицида. Вот одно из его писем сестрам:

Мать же нашу я проклинаю, для нее в моей душе нет места другим чувствам, кроме ненависти и самого глубокого, решительного презрения <…> Не называйте меня жестокосердым; пора выйти нам из сферы фантастической, бессильной чувствительности, пора становиться людьми и быть столь же постоянными и сильными в ненависти, как и в самой любви; не прощение, но неумолимая война нашим врагам, потому что они враги всего человеческого в нас – враги нашего достоинства, нашей свободы.

Фрейд говорил: когда потрясено сознание, бессознательное умолкает. Русское сознание потрясено в двадцатом веке – вырвавшимися на волю демонами бессознательного. Что толку, если мы увидим в большевицкой революции реализацию страхов Гоголя и Блока? В имени «Мертвых душ» – метафору даром растраченного семени? Ортодоксальные евреи страшат ребят такой картинкой того света («будешь брошен в котел с кипящем твоим семенем»). В литературе – да и в религии – это «не страшно»: разве что именно детей пугать все эти метафоры. Но в России метафоры реализовались. Литература – это «так»: пустяк, слова на бумаге, «сублимация». Но русская история – десублимация русской литературы. Да еще и с заездом в Германию, с «экспортом революции»: Бакунин в Дрездене, призывающий сжечь Сикстинскую Мадонну.

Это уж точно не Блок.

Эрих Фромм в «Анатомии человеческой деструктивности» разобрал случай Гитлера, увидев в нем «негативное инцестуозное влечение» – не предпосылка и основание любви как таковой, а тяга к гибели совместно с матерью, убийство матери: мать представляет собой символ Земли, родины, крови, расы, нации, истока, корня, первопричины… Но одновременно мать – это символ хаоса и смерти; она несет не жизнь, а смерть, ее объятия смертельны, ее лоно – могила. Тяга к такой Матери-смерти не может быть влечением любви… (Это) патологическое явление, которое встречается там, где развитие нормальных инцестуозных связей отказалось каким-то образом нарушенным.

Каким образом? Висконти в «Гибели богов», явно используя эту схему, расставил точки над i: у него носитель негативного инцеста, «холодный нарцисс» Фромма, реально совокупляется с матерью. При этом он из Достоевского: проделывает ставрогинскую штуку с девочкой. Итальянец решил объединить таинственный опыт двух тоталитарных стран, и этот поворот, поначалу кажущийся какой-то собственной авторской перверсией, в конце концов как-то тяжело (не на манер ли «Двенадцати»?) убеждает. Инцест с матерью – «естественный» источник ненависти к ней, такая ненависть не может самозародиться в нейтральных глубинах бессознательного.

Гитлер Германию убил, однако она через десять лет восстала из пепла. Не то в России. Бабель: «Слонов у нас нет, нам лошадку подай на вечную муку!» Лошадка эта – из Достоевского, из сна Раскольникова, – да и вообще «Россия»: русские «сыновья», похоже, ненавидят свою мать. Злая сила русских – от ненависти к собственной земле, из вечной тяги выйти наружу. Отсюда русская агрессия в мире, в мир – на волю, на воздух, на мелководье хотя бы каботажного плавания. Русский «империализм» – это просто желание русских убежать от себя, от России. Поднимите мне веки! Но сначала – отряхните от земли, стряхните землю. Отрясите с ног этот прах. «Окно в Европу» – как раз то, что надо: нормальный «родовой канал», но русского Пантагрюэля, залежавшегося в Гаргамелле, в это окошко не выпихнешь: слишком велик. «Хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец» («Страшная месть»).

В целостности, как известно, сторон не бывает, нет правого и левого, правого и виноватого, о чем и говорил Егор Федорович, а Виссарион Григорьевич протестовал. Протест стоил обиды: Белинский породил Ивана Карамазова, не принимающего Божьего мира. Зато его Алеша принимает, со всеми клейкими листочками. Но как принимает?

Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю.

Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и иступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…» – прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего».

Текст, строго говоря, «плохой», «не художественный». Не «Итальянские стихи». Но смысловое его наполнение огромно, и как раз своей нехудожественностью, «прямоговорением» этот фрагмент интересен: инцест мирового масштаба, совокупление с Матерью-Землей. «Богородица – мать-сыра земля». Это мифическая фантазия, древнейшее содержание коллективного бессознательного, материал которого, по Юнгу, ближе всего подступает к поверхности сознания у гения или безумца.

Трудно, конечно, увидеть продолжателя Достоевского во Вл. Сорокине, но в одном из романов последнего есть сюжет, развивающий тему Алешиной любви к Земле: в «Голубом сале» действуют некие землеёбы, носящие официальный титул «деток». В отличие от соответствующей сцены «Братьев Карамазовых» тут никакой идеологии нет, но есть потребная художественная игра с сюжетом. Можно ли Алешу представить «землеёбом»? Абсурд? Но с другой стороны – а не было ли у нас Блока в ипостаси «Двенадцати»? Будущий революционер Алеша – это не просто «Каляев», а Каляев плюс Блок. Погружение в Землю «сублимируется» в ее уничтожение, в космическую ненависть: умереть, но вместе.

В 1906 году Блок написал статью о Бакунине:

Тридцать лет прошло со смерти «апостола анархии» – Бакунина. Тридцать лет шеренга чиновников в черных сюртуках старалась заслонить от наших взоров тот костер, на котором сам он сжег свою жизнь. Костер был сложен из сырых поленьев, проплывших по многоводным русским рекам; трещали и плакали поленья, и дым шел коромыслом; наконец взвился огонь, и чиновники сами заплакали, стали плясать и корчиться; греть нечего, остались только кожа да кости, да и сгореть боятся. Чиновники плюются и корчатся, а мы читаем Бакунина и слушаем свист огня.

25
{"b":"135663","o":1}