Скормил диктофону батарейку, включил телефон. Потом достал свою мнемоническую отраву. Простенькое аутотренинговое упражнение: «Я спокоен. Мне легко и хорошо. Я не я, а…». Странно, зелья в колбочке осталось ровнёхонько на полглотка, никак не больше. Пробка плохо притёрта? Пролилось? А хватит ли на сеанс? Зато не будет искушения нырнуть в транс в опасный третий раз.
«Я спокоен. Я — легкий осенний лист, соскользнувший с ветки настоящего к корням памяти прошлого…». Стих какого-то ритма для медитаций, кажется.
На этот раз транс наплыл легко и ровно, теплым опьянением. Если и было зябко, то прошло. А сделалось — уютно, как после пары бокалов шампанского или рюмки плохонького, но в торжественной обстановке Отдела после рождественской полуночи уместного и предвкушаемого коньяка. Джош даже не понял, в какой момент он еще лежал в холоде и тьме подвала третьего ноября две тысячи седьмого года, пытаясь сконцентрироваться на утерянной чаше Валира, а в какой — в жарком и мрачно-багровом седьмом дне ноября две тысячи шестого.
/…Череп чаши скалился на жертву золотыми зубами, издевательски косил агатами глазниц. Джош скалился в ответ — две чужие ладони на груди причиняли морозную тянущую, жадную боль, несмотря на проглоченный наркотик. Ладони эти выдирали нечто невидимое изнутри, из пустоты под ребрами — с воем, стонами, воплями рвущихся гитарных струн. Беззвучными. Собственного голоса хотя поскулить тихонько — не доставало, пропал. Зато имелся чужой голос — хриплый и бесчеловечно восторженный.
— Ну, почти. Умный мальчишка, такие и сами по себе долго не живут. Добегался. Ага? — место чаши занимается бледное даже в оранжевом свете свечей пятно лица. Ладони ушли и боль оборвалась. Тусклая чернота глаз мучителя вопрошала о важном, но мысли путались, смысл ускользал. — Молодец, мальчик. Бегал-бегал, и сам к нам прибежал. А мы голову ломали, как заманить. Идеальная болванка. Молодой, здоровый, выносливый, долго протянешь…
— Давай же! Чего время тянешь? — угрожающий шелест. На потолке грубо намалеванная алым шестиконечная звезда. Пальцы мёрзнут.
— Сам знаю. Не тупой. Чашу мне сюда!
Снова дразнила и пугала чаша. Грубые узловатые пальцы ныряли в нее и выныривали уже липкими и темными от крови. Потом они тыкались то в лоб, то в плечи, то в живот Джоша, выводили старательные иероглифы. Кожу стягивало коркой.
Опять пели и бормотали, дрожал свет, по потолку бежала рябь теней, плескалось беспамятство у порога — и, на счастье, затопило. Надолго.
Очнулся — лили на лицо, на грудь остывающее тепло. Захлебнулся — солёной густой горечью попали в нос. Обливали кровью из чаши. Жарко шептали:
— Почти готово. Почти… Ох и Сил потянул! Живой ты там? Живой. Только не сдыхай пока, еще успеешь. Потом…
И в сторону, требовательно:
— Полыни подкиньте!
В ответ завоняло палёной горечью.
— Ну, заключительный этап. Начинай, Эрен…
Там — послушно начали: забубнили скороговоркой, замотало огонёчки свечей конвульсиями висельника. Здесь — тоже. Вновь принялись за грудь и живот, широко разгоняя кровавую лужу по коже. Обещали:
— Источник! Источник пробьем! Представляешь, парень, чистым Источником станешь! В смысле — Вратами! Нравится? Единственные за всю историю настоящие, живые Врата!
Сквозь бубнеж прорвалось:
— Маль, кончай трепаться, мы уже почти!..
— Я тоже.
В груди заворочалось, сердито ощетинилось иглами чистейше пламя. Пламя стремительно росло, топило горло, мешая дышать, распирало рёбра, готовые вот-вот разлететься под непреодолимостью набухания — Джош застонал сдавленно.
— Чуешь? Чуешь Силу?! Близко уже… живой Источник… Можешь гордиться. Пока можешь. Что, наружу просится? Такая уймища. Чую… Сейчас я помогу тебе выйти, драгоценная…
Смутно, неверно — кинжал с обсидиановой рукоятью, хищный длинный зуб…
— Маль! Черт! За щенком хвост притащился! Дружки его приперлись! Ты слишком затянул обряд! Забираем всё и уходим!
— Нет. Успеется. Минут двадцать есть. «Омниа…»
— Маль, твою ж!.. Уходим! Бросай!
— Нет. Я угрохал в парня все Силы! Снова десять лет собирать?!
— Хрен с Силами! Уходим!
— Придурки! Мальчишка уже Источник! Только вскрыть осталось! Оставим его Светлым — всё зря!
— Хорошо, берем с собой и уходим!
— Помрёт! Не продержится больше часа… А… пошли вы! Катитесь! Сам закончу! Оно того стоит! Пять минут! А барьер еще минут семь продержится гарантированно!
Ярко вспыхнуло. И взметнулся обсидиановый кинжал…/
Джош испуганно вынырнул в реальность, жадно глотнул невкусного застоявшегося воздуха, закашлялся. Рядом вздрогнули, тяжело навалились под бок. С перепугу — только что был кинжал, а теперь темно и слепо! Проклятые «зрячие» галлюцинации! Дразнят! — судорожно отпихнул от себя тяжесть, вызывая обиженный лай. Тут же полезли горячим шершавым, как наждачка, языком в лицо.
— Цезарь, мой хороший… — обслюнявил все щёки. — Ну, хватит…
Оттолкнул снова, но уже аккуратно, необидно. Значит, умный пёс действительно сумел найти себе местечко поуютней — под боком у хозяина. И, нужно сказать, удачно — не позволил окончательно закоченеть на каменной плите. Да и куртка за время отключки успела подсохнуть. Аккурат с того боку, который пригрел Цезарь.
— Умный мальчик, молодец. Сейчас домой пойдем.
Внезапно пережитый клок памяти бился в такт тяжело бухающему сердцу. Мутило. Но анализировать пережитое пока было рано — сначала собрать мысли в кучу. Нашарил диктофон, поставил запись на повтор — разочарованно послушал тишину, изредка разбавляемую шорохами мечущегося тела и невнятным рычанием Цезаря. И всё. Тишина и треск записи убаюкивали, мечущиеся клочки образов в голове требовали покоя — отстояться, устаканиться, прийти в систему. — Сейчас пойдем. Сейчас, Цез. Знаю, тебе не нравится здесь.
Только тело действовало исходя из своих потребностей, не спешило подчиняться, плевало на понятия «нужно» и «должен». Вместо того чтобы подняться и уходить, Джош застегнул куртку до самого подбородка, покрепче обнял Цезаря, щекой пристроился на пушистый бок и позволил телу делать, что оно захочет.
— Сейчас пойдем… Только немного… минут пятнадцать… — зевнул. Тело хотело спать. Телу было ровно — опасно или не опасно, холодно или тепло. Тело дошло до края и поставило вопрос ребром.
Каждый аккорд «Турецкого марша» отдавал в мозгах спазмом острейшей боли. В такие моменты Джош ненавидел Моцарта чистейшей ненавистью. Впрочем, сначала нужно было осознать, что звучит именно «Турецкий марш», затем — что композитор Моцарт, и только потом — что звонит телефон. Опять — Мэва. Вспомнить, что с Мэвой разругались в пух и прах, уже не успел — на «прием» пальцы нажали автоматически.
— Слу…шаю.
— Хвала Свету! Ответил! Придурок! Ты чего вытворяешь?! Всех уже обзвонила! И твоего собачьего инструктора, и Конрада, и Мартена! И в «Марне» была! И в лавке! И дома! Придурок, твою мать! Пришибла бы нафиг, так напугал!
Пока в ухо вопили с интонациями базарной бабы, память возвратилась.
— Беккеру… доложила уже?
Вопли сникли.
— Так и?
— Нет. Честное слово, — устало и искренне. Может, правда. — Где ты находишься?
— Не важно. Через час буду дома. Сколько времени уже?
— Пять минут шестого. Почему у тебя голос такой странный? Скажи, где ты находишься, и я тебя заберу.
Джозеф со стоном потянулся, погладил Цезаря. Предложение Мэвы нужно было всесторонне обдумать.
— Джош, ты слушаешь?
В конце концов, если приспичит, Мэва все равно доложится: не сегодня, так завтра. Ну, настучит, что Рагеньский ездил на место преступления, что с того? Святая обязанность любого хорошего детектива. А тащиться до остановки сквозь дождь и грязь до остановки, потом через полгорода, после еще квартал до дома — мягко говоря, не хотелось.
— Слушаю, Мэва, слушаю. Через двадцать минут забирай. Коттедж некроманта, подвал.