А Джаспер?
Кто позаботится о нем?
И Бобби.
А что Бобби?
Он был не виновен.
Разве не так?
Меня отпустили домой за неделю до Рождества. Помню, я боялся возвращаться, боялся того, что обо мне будут говорить.
Психиатр, наблюдавший меня, сказал, что причины моего молчания кроются исключительно в психике. Таким образом я наказываю себя за то, что случилось. Возможно, какое-то время я буду погружен в себя, буду держаться отчужденно. Но присущие мне модели поведения говорят о том, что если окружающие проявят терпение, понимание и сочувствие, то постепенно я вернусь к своему нормальному «я». Мое физическое состояние тоже придет в норму. Сломанные кости восстановить легче, чем повредившийся рассудок. Что касается моего нежелания говорить, то тут врач не мог сказать ничего определенного. Возможно, я заговорю сегодня к вечеру. Или завтра. Или на следующей неделе. Или через месяц, или через год. Одному Богу известно.
Сплошные гадания. Главное — не форсировать события, был его совет. Надо создать мальчику комфортные условия.
Врач был хорошим человеком, но все, что он говорил, было и так совершенно очевидно.
Рождество прошло очень тихо. Все вели себя с предельной осторожностью и следили за каждым своим словом. Совершенно ненормальная обстановка. Я сидел и смотрел, как они занимаются своими делами. Я ничего не говорил. Двигался только тогда, когда не мог без этого обойтись. Но, несмотря на все мои старания причинять как можно меньше беспокойства, через месяц или два я стал порядком действовать всем на нервы.
Я пошел в школу.
В первый день меня сопровождали и Винсент, и Хелена, потому что нам надо было явиться к директору. Мне было интересно, как отнесется к тому, что случилось со мной, мистер Грейс.
— Ну, и как себя чувствует наш пострадавший? — спросил он. — Выздоровел окончательно и бесповоротно?
Мы сидели на трех неудобных стульях, составленных в ряд перед директорским столом, и щурились при ярком свете утреннего солнца, как трое военнопленных на допросе.
— Превосходно, — ответил Винсент, надеясь, что такой ответ директору понравится.
— Да, трагическое происшествие, поистине трагическое, — кивнул мистер Грейс.
— Да, — сказал Винсент. — Наверное, нам потребуется какое-то время, чтобы свыкнуться с этим.
— Да-да, безусловно. Похоже, у мастера Алекса все худшее уже позади? Он снова на ногах, выходит из дому. Это говорит о том, что у него есть характер, что он дисциплинирован. — Мистер Грейс явно напрашивался на комплимент школе.
— Мы воспитывали его хорошо, — сказала Хелена. — Он вырос послушным мальчиком, всегда делал то, что ему велели, — соврала она.
— Да-да. И к тому же он хороший ученик. Со способностями.
— Мы следим, чтобы он выполнял домашние задания, — сказал Винсент.
— Ну конечно, я не сомневаюсь.
Я понятия не имел, что все это значит.
У меня появилось ощущение, будто я вроде пятого колеса в автомобиле. Проблема заключалась во мне, в моей голове, а они наперебой обсуждали, кто лучше меня воспитывал.
Наступило неловкое молчание.
Я со злорадством наблюдал за их муками. Все трое уныло улыбались друг другу, зная, что надо сказать, но не зная как. В конце концов они посмотрели на меня.
— Итак, мастер Алекс, вы, как я понимаю, хотите возобновить занятия в школе? — спросил наконец директор.
— Да-да, он возобновит, — заверила его Хелена.
— А в какой класс вы его возьмете? — спросил Винсент. — Он ведь пропустил несколько месяцев.
— Отличный вопрос. Действительно, пропуск значительный. Но Алекс способный ученик, и я думаю, будет лучше, если он вернется в тот же класс. Его товарищи, объединив усилия, могли бы помочь ему преодолеть отставание. Это гораздо лучше, чем подвергать его дополнительному стрессу, оставив на второй год, где ему придется привыкать к новой ситуации, новым друзьям, — иными словами, начинать все с начала.
Он казался мне какой-то бесплотной тенью. Глаза мои привыкли к контрасту между ярким светом из окна и его прячущимися в полутьме задумчивыми чертами.
— Наверное, лучше всего предоставить окончательное решение вопроса тому, кого это непосредственно затрагивает, — продолжил он.
Все опять посмотрели на меня. Я понимал, что Винсента с Хеленой интересует, какова будет моя реакция. Мистер Грейс улыбался, как игрок, довольный тем, как ловко отдал пасс.
Я сидел молча и глядел ему в глаза, стараясь не моргать, пока он не сдался и не отвел взгляд. Секунда тянулась за секундой. Лоб его стал поблескивать. Минута. Капельки пота вступили на верхней губе. Я его победил. Говорить придется ему.
— Алекс, в чем дело? Ты язык проглотил?
И тут сам воздух будто накалился. Мистер Грейс почувствовал себя очень глупо под взглядами Винсента и Хелены. Они до сих пор не разъяснили ему, в чем дело. Я наслаждался каждым мгновением, наблюдая, как он рассыпается в извинениях, после того как они наконец рассказали ему о том, что я… потерял дар речи.
Не успел я проучиться в школе и недели, как по ней прошел слух, что я просто отказываюсь говорить. Причин моего молчания не знали и расценивали его не как симптом психической травмы, а как бунт против деспотии.
У меня появились последователи, самозваные приверженцы немоты. Целая группа учеников во главе с тем, который в свое время выступил против Эри О'Лири, взяла с меня пример. Они тоже отказывались говорить, решив, что это отличный способ позлить кое-кого из учителей.
Учителя первое время подыгрывали нам. Двое или трое молодых преподавателей, сами еще недавно со студенческой скамьи, оценили юмор ситуации, а один из них даже просидел как-то весь урок за учительским столом, не проронив ни слова.
Но на следующей неделе отношение преподавателей к нашему заговору молчания в корне изменилось. Учеников, не желавших отвечать, посылали к директору. Нельзя не восхититься тем, что ни один из них не открыл рта, несмотря на все уговоры, мольбы и угрозы мистера Грейса. Они хранили молчание даже в библиотеке, где их оставили после занятий.
Через пару дней обстановка еще больше обострилась. Ряды немых бунтовщиков стремительно росли, и многим учителям стало трудно преподавать в таких условиях, особенно тем из них, кто, при всем своем старании, не мог ничему научить.
На уроках ученики стали гудеть всем классом. Не молчать — ибо при этом учитель мог вообразить, что его просто слушают с необыкновенным вниманием, — а именно гудеть. Гудение никак нельзя было воспринять как знак повышенного внимания.
Через три дня после того, как началось гудение, учителя объявили ученикам тотальную войну.
К пятнице весь класс оставляли после уроков, если хоть один ученик (исключая меня) отказывался говорить, когда к нему обращались. При повторном нарушении весь класс должен был оставаться в школе на выходные. Если же кто-либо из учеников пытался уклониться, ему грозило исключение.
Вопреки иллюзиям, которые питают некоторые взрослые, должен заметить, что как внимательно, мягко и доброжелательно они ни относились к подрастающему поколению, всем детям доставляет огромную радость наблюдать, как взрослые пыхтят, пытаясь выкрутиться из трудного положения. Ради этого дети пойдут на все, абсолютно пренебрегая последствиями.
Так что не стоит удивляться тому, что наши школьники отреагировали на репрессивные меры как первобытное племя, подвергшееся внезапному вероломному нападению. Они действовали логично. В понедельник утром все без исключения ученики, заходя в школу, тут же начинали гудеть и не прекратили этого занятия даже после того, как на первом же уроке им была объявлена всеобщая мобилизация на выходные дни.
Паника в рядах учителей возникла в обеденный перерыв, когда, собравшись в своем буфете и похваставшись друг перед другом тем, как сурово и принципиально они расправились с бунтовщиками, они осознали, что в субботу с самого утра в школьном здании должны будут находиться все учащиеся в полном составе. Многие из преподавателей пожалели о том, что не выбрали другую профессию, где условия были бы менее экстремальны, — например, летчика-испытателя или минера.