В этот вечер все мы крепко выпили, а когда стали расходиться, то Юра вдруг спросил меня (до сих пор помню его грустное и особой бледностью подернутое лицо, особенно лоб), где я остановился, есть ли у меня ночлег. Я сказал: “В общежитии, на Добролюбова...”. Он печально-печально, почти горестно улыбнулся, ушел в свои личные воспоминания, а когда вернулся оттуда, то, как бы очнувшись, сказал: “Поедем ко мне. Я недавно получил квартиру...”. Помнится, как мы ехали на трамвае (почему-то более всего запомнился именно трамвай, хотя ехали, должно быть, и на метро). Да, забыл сказать, что в ЦДЛе Юра познакомил меня со своей женой — Батимой. Был с нами ещё один поэт — Саша Медведев.
...И вот мы все летим в лифте наверх, на Бог знает какую высоту... Так я очутился в Юриной квартире, новенькой и ещё ничем не заставленной. Что запомнилось мне: письменный стол, небольшой, обычный, кажется, с выдвижными ящиками. На столе — бумажные листы. На одном из них чёрной шариковой ручкой, а может, даже тушью, написано несколько строф стихотворения: “Ты зачем полюбила поэта...”. Строчки сразу отрезвили мой мозг, в них поражала распахнутая, пространственная ясность, утягивающая в глубь пространства всё моё существо.
Неподалёку от листка со стихами лежало большое, возможно, орлиное перо. Перо диковинное, маховое.
Вот подзабыл: было ли оно заточено для писания им, или просто наш поэт держал его как сувенир.
Потом сидели мы на кухне. Батима достала из холодильника “Перцовку” (запомнил, что была именно эта марка), и мы втроем допили её. Батима ушла спать. Вроде тогда и кровати у них ещё не было — спали на полу, на стеганом матрасе. Мне досталась раскладушка, а Саша... кажется, на раскладном кресле был уложен... Вот прошло столько лет, а всё-то зримо, помнится, стоит перед глазами — вживье.
Но главное, несмотря на хмель, очень поразила его поэма “Змеи на маяке”. Он недавно закончил её, и поэма не отпускала его от себя. Он читал её в четыре утра глуховатым голосом, блёкло, маловыразительно, но это всё пустяки — сам текст завораживал своей многозначительностью, в нём мелькали то свет, то тьма, то глухие провалы в тартарары, то ослепительные взлёты мысли, пленяла зашифрованность, возбуждало подсознание, веяло гоголевским мировидением и тем, что никак не поддаётся пересказу обычным языком.
Какое необычное, вдохновенное состояние пережил я, слушая чтение поэта! Юра сидел за кухонным столиком у окна, в полурасстёгнутой рубашке, рукава ниспадали до самых локтей, и весь он был поразительно молодым, дерзким, овеянным светлой и загадочной улыбкой славы... Кроме поэмы Юра прочёл нам “Ты зачем полюбила поэта…” и много другой лирики, которой я ещё не знал.
Легли спать на рассвете, а в полдень поднялись с больными головами. Юра попросил Сашу Медведева собрать на кухне бутылки, сдать их и купить пива... Проявляя тёплое русское гостеприимство, Юра с Сашей проводили меня до трамвайной остановки.
Щемящее чувство грусти, расставания овладело мной. Какие замечательные ребята! Какие необыкновенные, глубокие, по-русски энергичные, искренние стихи! Моя духовная, внутренняя жизнь озарилась как бы новым, невиданным светом, исторгнутым строками этой поэзии, её новыми символами и образами, её связующим сложным узлом — земного и небесного Бытия.
И ещё запомнилась мне зима 86-го года, когда я приехал в Переделкино и увидел там Юру Кузнецова. Он усиленно работал над переводами, у него был договор на книгу. Мы общались почти каждый вечер. Юра говорил: “Гена, я много работаю. Перевожу каждый день по 100 и более строк”. Я в то время писал книгу “Посветлело”, впоследствии вышедшую в издательстве “Советский писатель” в 87-м году.
В Москву мы ездили на электричке. Вот живая картинка перед глазами: время в обрез, Юра бежит впереди, в каких-то старых, сбитых ботинках, коротких брюках, распахнутой куртке, с по-птичьи сидящей шапчонкой на голове.
Вскочили в промерзлый громыхающий вагон, тяжело и загнанно дыша.
Как-то в эти годы приезжал в Петербург Вадим Валерьянович Кожинов, вечером пошли в гости к Коле Коняеву. Сидели до полуночи. Кожинов играл на гитаре, пели песни. Вспоминали тебя, Стасик, Рубцова, нашу поездку на открытие памятника в Тотьму. Потом Вадим Валерьянович рассказывал о том, как Юра посвящал ему стихи. И ещё Юру Селезнёва вспоминали.
И вот сейчас всё дорогое, все эти милые лица ушли, Стасик, от нас. И целыми днями крутится в голове, сверлит мозг строка: “И хочешь лицо дорогое погладить — / По воздуху руки скользят”.
За эти годы развала и дикости прошла целая цепь смертей, пронизывая нас болью, обидой, сиротством. Вспоминаю многое, и в основном незначительное, как бы мимолётное, ставшее сейчас значимым. По-новому воспринимаются и стихи Юры, которые стали ещё с середины 60-х частью моей духовной жизни.
Стасик, дорогой! Я месяца три назад написал Юре из Касимова дружеское, сердечное письмо. Хорошо, что именно вовремя подсказало мне сделать это сердце, какая-то неизъяснимая тяга появилась в душе, как будто ждала душа освобождения.
Я сел — и написал.
Слава Богу, что успел это сделать при жизни, — так что он должен был получить моё письмишко. Видимо, душа жила скорбными предчувствиями. Стасик, Юру я видел в последний раз на пленуме, проходившем в Петербурге летом 1999 года. Меня расстроил его вид, он был удручённым, хмельным и как бы отсутствующим. Он ушёл в себя, и трудно было быть рядом с ним и вести разговор, тем более что вокруг него образовалась целая толпа прилипал и всяческой чиновничьей мелюзги местного союза писателей. И всё же был в те дни редкий по душевности момент: нас пригласили в Смольный на встречу губернатора Владимира Яковлева с писателями. Небольшой зальчик. На трибуне кто-то выступает... Вдруг ощущаю — кто-то положил мне руку на плечо и как бы слегка надавил. Оборачиваюсь — сзади грустный-грустный Юра Кузнецов, легкая полуулыбка, бледная сумрачность лица. Повернулся и поверх спинки стула протянул ему руку, что-то приветное сказали друг другу.
В один из тех дней, что отданы были пленуму, ездили целой писательской толпой в Невскую лавру. Были на службе. А потом все, один за другим, подходили к серебряной раке, где хранятся святые мощи Благоверного Александра Невского. Целовали раку, крестились, прикладывались лбом. В храме был полумрак, электричество пригашено. И вот в этом полумраке, при тусклом мерцании отдельных свечей, в полном безмолвии люди двигались к священным мощам. Я оглянулся — много ли народа за мной? Много. И там, в густой толпе, шёл вместе со всеми на поклонение и Юрий Кузнецов.
Когда я приложился к раке, то встал в сторонку, у стены. Через какое-то время к раке подошёл Юра и вдруг почему-то резко, как отброшенный током, отшатнулся, словно охватил его страшный, вихревой ужас, и он быстро, даже не коснувшись рукой священной раки, сошёл, вернее, почти сбежал с невысокого возвышения. В этот момент я подумал: внутри Юры — катастрофа, иначе как объяснить этот его рывок и душевное смятение.
Больше мы не виделись. И вот горе. Он навсегда запечатлелся в моей памяти в тот день, когда посещали Невскую лавру и молились. И если сподобится в будущем, когда я вдруг снова окажусь в лавре, то, целуя раку, буду вспоминать нашего Юру, моего погодка, друга и славянского брата. Царство тебе Небесное, Юрий Поликарпович! Да будет земля тебе пухом!
Стасик, дорогой, дописываю тебе письмо карандашом — кончилась паста, погас свет, и я зажёг свечку, поэтому прости за мой нечёткий почерк, за его корявость.
Заканчивая письмо, думаю: где же похоронили Юру? Почему-то хочется верить, что на Ваганьковском... Не знаю — так ли?
Очень прошу тебя, дорогой Станислав Юрьевич, передать мое соболезнование жене Юры и его детям. В день сороковин закажу в церкви помин и буду молиться в полном одиночестве, вдали от друзей и шумной столицы.