Характеристики отдельных личностей, яркие, часто ошеломляющие сами по себе — в немалой мере всё-таки “производные” в этой книге от главного. От неутолимой боли гениального русского композитора, от его боли за то, что в XX веке множество произведений литературы и искусства в России, активно внедряемых в сознание народа властью, творились и продолжают твориться людьми, чаще всего либо начисто лишёнными родства с п о ч в о й (во всех смыслах этого слова) Отечества, либо вовсе не любящими, а то и презирающими “эту страну”...
“...Так называемый “культурный” слой населения в РСФСР (особенно в больших городах) не состоит или состоит в малой степени из представителей коренного населения страны. Это общество, глубоко враждебное русской нации, русской культуре, русской истории (и искусству).
Этот культурный слой не может двигать далее культуру вперёд, т. к. у него нет контакта с фундаментом жизни, нет контакта с землёй, рождающей всё, в том числе и культурный фонд. Нет Гения
беспочвенного.
Вот причина “войны” против почвенников”.
Знаменательнейшая запись! — по ней мы можем зримо увидеть, как в дневнике композитора профессиональное
суждение
перерастает в
заповедь
. В заповедь Духа — и заповедь Почвы... Вот где исток резко отрицательных отзывов Свиридова и о ряде крупных, прославленных создателей советской музыки XX столетия, в том числе и тех, у кого он многому научился (Шостакович, Прокофьев), и тех мастеров стиха, отдельные грани творчества которых его вдохновляли (Маяковский, Пастернак). Вот в чём исток его опаляюще-презрительных высказываний по адресу обласканных властью композиторов (Р. Щедрин, А. Петров) и одиозно известных стихотворцев “с кукишем в кармане” (Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина). Отсюда же — красной нитью проходящее по всей книге: его крайнее неприятие различных видов “безмелодичного” музыкального постмодернизма (Шёнберг и шёнбергианцы, додекафонисты зарубежные и отечественные). Ибо — беспочвенность!
Но по этой же записи мы можем убедиться, что само понятие “почва” было для автора “Песнопений и молитв” отнюдь не только философско-эстетическим символом. “Фундамент жизни”, земля — а потому и чувствуется его безоговорочная самоидентификация среди тех, против кого ведётся “война” — да и без всяких кавычек, о чём свидетельствуют многие страницы книги, а на измор, на уничтожение. Вот где исток его самозабвенной любви к поэзии Есенина, Блока, Клюева — при всём том, что он видел и понимал огромную разность меж мирами этих гениев. И когда он в наброске своей статьи о Валерии Гаврилине радуется высочайшему уровню зрелых произведений вологодского уроженца, то подчёркивает именно п р и р о д н о с т ь, глубоко земную натуру его редкостного дарования. Слова “почва”, “природа”, “земная основа”, как правило, звучат и в других, нечастых, но душевно-жарких, искренних и точных оценках мастерства, которые Свиридов давал в своих записях ряду своих коллег и исполнителей (Е. Нестеренко, В. Минину, А. Юрлову, В. Чернушенко). Эти понятия для него — синонимы истинной одарённости, той, что и зовётся Даром Божиим (в отличие от профессиональной выучки, от способностей, вымуштрованных техникой).
Вот что, в частности, сказано им об авторе “Перезвонов”: “Из своего послевоенного, сиротского детства он принёс необычайную чуткость души, ранимость её, желание растворения своей боли в народном, в мирском, столь характерное (для русской песни) для русского искусства, для русской души, для русского народного сознания...”
Однако те же самые чувства, хотя и другими словами высказанные, автор книги “Музыка как судьба”’ испытывал и к другому вологодскому уроженцу, тоже сиротским детством наделённому — к Николаю Рубцову. И к их, по счастью, ныне живому и здравствующему земляку В. Белову, и к таким прозаикам и поэтам, как Ф. Абрамов, Е. Носов, В. Солоухин, В. Лихоносов, В. Распутин, Ст. Куняев, В. Костров — словом, к лучшим из авторского актива тогда ещё “викуловского” журнала “Наш современник”. К таким исследователям литературы, как В. Кожинов и Ю. Селезнёв (последний как раз в этом журнале и работал в годы тесного общения композитора с ним). К художнику Ю. Селивёрстову... Все они были для Свиридова людьми русской п о ч в ы. Русской Веры (вне зависимости от их взаимоотношений с государством и религией). И потому — единоверцами.
“Это совсем не “деревенщики”, — пишет он (справедливо отвергая сей расхожий и неточный термин, ставший презрительным ярлыком в среде псевдоинтеллектуальной “элиты”). — Это очень образованные, тонкие, высокоинтеллигентные, талантливые как на подбор — люди. Читал — часто плачу, до того хорошо. Правда, свободная речь, дивный русский язык... Дай Бог, чтобы я не ошибался, так сердцу дорого, что есть подлинная, истинно русская,
народная
литература в самом настоящем смысле этого слова”.
Не просто откровение — выдох сердца, исстрадавшегося среди мира профессиональных имитаторов по настоящему Слову, без коего нет и настоящей музыки. Редкостное для сурового мастера признание в любви к подлинности, к природности, К почве... Нет, никакой “двойственности” в эстетических критериях и оценках Свиридова не могло быть: его эстетика вырастала из его этики. Из его глубинно-исторического национального мироощущения. Из его осознания того, что его музыка есть продолжение тысячелетней Русской Песни, которая рождается лишь в своей природной стихии, на родной земле и в почве народного духа. Поэтому понятие “почва” для автора “Отчалившей Руси” — явление Божественного толка, никаким рациональным толкованиям не подвластное. Такое осознание и подвигало композитора на чеканно-программные строки, являющиеся своего рода кульминационными нотами книги “Музыка как судьба”; он пишет (причём, что примечательно, пишет, размышляя над романом зарубежного автора):
“Не всем дано чувство связи с землёй, есть люди, органически лишённые этого. Они воображают, что этого вообще не существует, что земля вся одинакова, вся принадлежит им.
Но любить можно лишь землю, с которой связан мистически”.
“Мистическое” у Свиридова — вовсе не та пресловутая “мистика”, что в обиходном псевдоинтеллигентском жаргоне соотносится чаще всего со всяческой чертовщиной (“экстрасенсорика”, чумаки-кашпировские и пр.). Потомок двух знатных крестьянских родов Курщины разумел под мистической любовью к земле то, что точнее всего выражено и в тютчевском стихе “...В Россию можно только верить”, и в письмах Мусоргского, и в “Дневниках” Достоевского. Не случайно же композитор в своих записях столь часто опирается на цитируемые им строки двух последних: и создатель “Хованщины”, и автор “Братьев Карамазовых” были для него каждый эталонами, высшими примерами нравственно-духовного начала в творчестве. Ничего от прагматизма различных западных (протестантско-католических) образцов не может быть в чувстве Отечества, убеждён Свиридов. Оно живёт только верой, только “силою правды, любви и непосредственности” (Мусоргский). Вот из каких раздумий и чувств родилось одно из лаконичнейших и блистательных определений России в книге “Музыка как судьба”:
“Россия — грандиозная страна, в которой причудливо сплетаются разнообразные веяния и влияния. Она всегда в движении, путь её необычайно сложен, загадочен, и мы можем лишь предполагать, как сложится её судьба”.
В сущности, доминанта громады записей, содержащихся в книге, доминанта свиридовских размышлений над путями русской музыки и отечественной культуры в целом, над социально-экономическим движением страны, над политическими метаморфозами державы, даже над бытовым повседневьем есть сплошная неразрывная цепь п р е д п о л о ж е н и й о том, как сложится судьба России. Эти предположения чаще всего не отличаются оптимизмом, чему, как мы видим сегодня, причин было более чем достаточно. Иногда свиридовские взгляды на грядущее (да и на современное ему настоящее тоже) просто донельзя черны и мрачны. Потусторонним холодом веет от некоторых записей последнего периода его жизни, к примеру, от этой: “Россия медленно зрела до рассвета, а погибает стремительно”. Или от этой: “Остатки бывшей России будут управляться со стороны — людьми, хорошо нам известными. Русский народ перестаёт существовать как целое, как нация”. Что и говорить, тяжко сегодня многим читателям узнавать, какие горестные думы обуревали их любимого художника музыки, исполненной чистейшего и солнечного Русского Света... Мудрено ли, что Георгий Васильевич делился такими думами лишь со своей записной книжкой — с людьми, с соотечественниками он и в тяжкие свои дни делился Светом и Верой.