“В междуречье верхних притоков Днепра и Дона, по сухим увалистым водоразделам еще и теперь сохранились клочки дикой, непаханной степи, некогда уходившей от порубежных русских земель к Черному и Каспийскому морям — и дальше, за Волгу, в необозримые киргизские кочевья, — чуть нараспев читал он. — Острова же тех прежних первозданных степей затерялись теперь в безбрежном море паханных и перепаханных полей, окружены селами и деревеньками, опутаны шоссейными и проселочными дорогами, по которым снуют автобусы и “Волги” или катят грузовики со всякой колхозной пожитью — зерном и картошкой, молоком и сахарными бураками. Но странная, непривычная тишина охватывает всякого, кто после каждодневной сутолоки, житейских дел и забот шагнет вдруг в дикие травы. Как и сотни лет назад, шумят, переливаются седые ковыли, одиноко в вечном сне дремлют курганы, подернутые синеватой марью, и все так же кружат над дикой равниной отрешенные ото всего степные орлы, под крыльями которых проходят столетия...”.
После прочитанного писателем мы сидели с Игорем молча, завороженные услышанным, этой чеканной вязью волшебных носовских строк, не в состоянии вымолвить ни слова. Молчал и Евгений Иванович, машинально равняя стопку листов легким постукиванием о крышку стола и ни о чем нас не спрашивая. Да и к чему было спрашивать, если по выражению наших лиц и без слов все было понятно...
— Это будет, наверное, что-то эпическое, да?.. — вымолвил наконец Игорь.
— Это будет скорее трагическое... — не сразу, в раздумье отозвался Евгений Иванович и вкратце посвятил нас в замысел своего повествования.
В центре его — Игнат, бывший фронтовой кавалерист, устроившийся после войны объездчиком в степной заповедник, натура эгоистичная, замкнутая, этакий бирюк-отшельник. Он-то и станет причиной трагедии, разыгравшейся темной грозовой ночью в заповедной степи, с описания которой и начинается рассказ “Объездчик”...
А спустя несколько месяцев я увидел носовский рассказ (вместе с другим — “За лесами, за долами”) напечатанным в “Новом мире”. Та публикация в журнале А. Твардовского сразу вознесла Евгения Носова на новую творческую высоту — это единодушно отмечали самые именитые столичные критики. И еще тогда, помнится, Евгений Иванович сказал мне (сказал приглушенным голосом, как о некоей строгой тайне), что об этих его рассказах, в особен-ности об “Объездчике”, с одобрением отозвался опальный А. Солженицын. Кто мог подумать в ту пору, что спустя больше трех десятилетий Евгений Носов за свои литературные труды получит престижную солженицынскую премию из рук самого учредителя?..
Общаясь с маститым писателем, я, как и многие другие начинающие авторы, старался выпытать у него так называемые “секреты мастерства”. Он обычно отшучивался, но как-то раз ответил на полном серьезе. На мой вопрос, что для него труднее всего в творчестве — описание предмета или психологическая характеристика героя повествования, либо что-то другое, Евгений Иванович совершенно неожиданно для меня ответил:
— Самое трудное — диалоги. — И пояснил: — Вот он сказал, а что ему тот ответил?..
А я-то, наивный, думал, что разговоры действующих лиц даются ему легко, без всяких усилий. Да и как было не думать, если все диалоги в его произведениях живые и естественные, как само дыхание... Вот беру с полки любую носовскую книгу, наугад раскрываю страницу и читаю:
“Неожиданно под старухой резко, звонко, пронзительно гаркнул гусь. Все оглянулись (дело происходит на сельском аэродроме возле диспетчерской будки, где пассажиры ожидают прибытия самолета.
— Л. К.
).
— Черт знает что такое, — проворчал гражданин в очках, морщась и косясь на старуху.
— А что я сделаю? — засмущалась женщина (дочь старухи. —
Л. К.
). — Накормленный, напоенный...
— На то есть автобус, — сказал гражданин в очках.
— Говорила, мама, давай зарежем. Одни только неприятности, — сказала женщина. — Еще и за корзину возьмут, за место посчитают. И люди вот обижаются...
— Сердит, пока за стол не сел, — строго сказала бабка”.
Разве не возникает у читателя ощущение, что весь этот выразительный разговор подслушан автором в самой жизни, а не “сложен” им немалыми творческими усилиями? И что еще примечательно: за словами действующих лиц отчетливо угадываются их характеры. Это и есть настоящее мастерство, когда к написанному, как говорится, ни прибавить, ни убавить...
Сам большой мастер литературы, Евгений Иванович весьма ценил это мастерство и в произведениях собратьев по перу, прежде всего самых близких друзей-писателей. Вспоминаю, как с упоением он рассказывал мне о своем вологодском друге, замечательном писателе Василии Белове, о его творчестве. Осталась в памяти приведенная Евгением Ивановичем фраза из беловского рассказа “Кони”, где главным героем был пожилой колхозный пастух Лабутя. Фраза, которой восхищался Носов, была такая: “Кони паслись в паровом поле и не так далеко”. Признаться, я не сразу смог уяснить, что же такого особенного в этой фразе. Простое, обычное предложение... Все прояснила следующая за процитированной фраза: “Лабутя почувствовал это особым чутьем”. Так вот в чем дело: пастух Лабутя не увидел коней (в ночной темноте это было невозможно), а только чутьем ощутил их близкое присутствие. “Нет, ты послушай, как это поэтично: “Кони паслись в поле и н е т а к д а л е к о”, — снова прочувствованно повторял Евгений Иванович, как будто сам это сочинил...
Но так относился мастер только к истинно талантливым, по его меркам, произведениям. В других же случаях бывал крут и бескомпромиссен в своих оценках. Однажды в писательской организации был представлен на обсужде-ние роман одного курянина, весьма амбициозного, долго и безуспешно пробивавшегося в литературные ряды. Произведение было большое, “пухлое”, страниц на пятьсот. Началось обсуждение, вялое, томительное, неопределенное, по принципу: “с одной стороны, с другой стороны...”. И тут раздался голос Евгения Носова:
— А что здесь, собственно, обсуждать?.. В романе нет ни одной живой строчки...
Сказал — как припечатал...
Уязвленный автор, покрасневший до корней волос, вскочил как ошпаренный, стал кричать, что его не понимают, затирают, что больше его ноги здесь не будет... И правда, с тех пор он в писательской организации больше не появлялся...
Да, строг, суров порою был мастер, когда речь шла о сочинениях других авторов. А как относился он к собственным произведениям? Сознавал ли сам истинную их цену? Думаю, что да, цену своим произведениям он знал. Могу судить об этом хотя бы по такому запомнившемуся мне эпизоду. Как-то раз в нашем разговоре с Евгением Ивановичем я обмолвился, что все его рассказы о природе хороши, поэтичны, но на их фоне особенно выделяется “Белый гусь”. Я сказал, что удивительный этот рассказ, драматичный и вместе с тем жизнеутверждающий, будто спет на одном дыхании — так в нем все органично, живописно и осязаемо.
— Ну, это же носовская классика... — задумчиво отозвался писатель.
Сказал он это спокойно, без тени рисовки или, напротив, самоиронии, с осознанием своей добротно выполненной работы. Замечу, что происходил этот разговор в середине шестидесятых, когда Носов не был еще тем признанным, широко известным писателем, каким он стал в последующие семидесятые годы.
* * *
Известно, что крупные творческие личности, как магнит, притягивают к себе окружающих. Вокруг них как бы само собой возникает некое энергетическое поле, в зону которого попадают многие люди, иногда и случайные. Для курян таким центром притяжения, безусловно, был Евгений Носов. Сколько знал Евгения Ивановича в свою бытность в родном Курске, чаще всего видел его в окружении собратьев по перу. Нередко вращались в этом кругу и местные художники, артисты драматического театра и, конечно же, вездесущие журналисты. Но более всего окружали писателя молодые литераторы.
Впрочем, и Евгений Иванович тянулся к начинающим авторам, охотно привечал их, разумеется, тех, в ком замечал “искру Божию”. В таких случаях даже сам шел на контакты. Вспоминаю, как однажды в конце нашей встречи он сказал мне: