Василий БЕЛОВ • Невозвратные годы (продолжение) (Наш современник N2 2002)
Василий Белов
Невозвратные годы
Семейная жизнь у моей бабушки, Анны Михайловны, не сложилась. После рождения у нее второго незаконного ребенка ее отец, Михайло Григорьевич, изгнал дочь из дома, и она уехала с двумя малолетними детьми в Вологду, нанялась вначале в прислуги, затем работала у купца — грузила и разгружала баржи с лесоматериалом. Она умерла в Вологде в больнице от какой-то болезни. Случилось это примерно в тысяча девятьсот восьмом году, когда моей матери не было и трех лет.
Двух сирот власти по этапу отправили из Вологды к деду в деревню Тимониху.
Что значит по этапу? Это значит — от деревни к деревне. Сопровождала сирот какая-то бумага, конечно, я не знаю ее содержания. Детей везли от деревни к деревне, ночлегом и кормежкой обеспечивали так называемые десятские. Они же на следующее утро везли сирот в другую деревню по намеченному маршруту. Те же десятские принимали слепых, бездомных и всех путешествующих.
Интересно, что мать запомнила, чем их угощали в деревнях на ночлегах. От деревни к деревне, день за днем, сквозь церковные посты и двунадесятые праздники, через поля и покосы, через волока и болота ехали двое сирот к суровому православному деду Михайле Григорьевичу Коклюшкину, уроженцу деревни Осташихи Азлецкой волости Кандиковского уезда. Дед был не только законопослушным, но и истинно православным христианином: что впереди, что позади, христианство или законопослушание, пусть читатель думает сам...
Так или иначе, Михайло Григорьевич обоих сирот принял и даже выучил в церковно-приходской школе у отца Феофилакта... А может, был и другой священник? Во всяком случае, в 1906 году крестил мою мать именно
о. Феофилакт при псаломщике Николае Петропавловском... (Вологодский архив, фонд 496, опись 55, дело 179.)
Три группы церковно-приходской школы дали некий толчок, ускорение эстетическому развитию сиротки. Природные способности, видимо, тоже сказывались, так как Анфиске очень нравилось петь в церковном хоре.
Праздничное и уличное хоровое пение, разумеется, дополняли друг друга, музыка была у Анфиски в крови... Я навсегда запомнил, что, как, когда и с кем пела моя мать!
Навсегда запечатлено в памяти и то, как Михайло Григорьевич лежал со мной на печи и говорил сказку про тетерева. Мне было тогда около трех лет. Конечно, я не смогу дословно повторить слова прадеда (для меня он всегда был “дедушкой”), я могу передать лишь ощущение нашего печного лежания. Дело, видимо, происходило либо глубокой осенью, либо зимой. Если тембр и окрас голоса Фомишны я помню явственно, то голос мамина деда совсем не отпечатался в моей детской слуховой памяти. Осталось лишь ощущение старческой доброты, ласки, печного и душевного тепла. Вот я гляжу в щелястые потолочины, гляжу и слушаю примерно такие слова дедушки: “Уселся тетерев на березе на самом верху, глядит вниз. А там лиса прибежала и говорит: “Тетерев, тетерев, я в городе была”. — “Бу-бу-бу, была так и была!” — “Указ добыла”. — “Бу-бу-бу, указ так указ!” — “Чтобы вам, тетеревам, не сидеть по деревам, а гулять бы по зеленым лугам”. — “Бу-бу-бу, гулять так и гулять!”. И только вздумал тетерев по городскому указу слететь с березы и погулять по травке, лиса вдруг молвила: “Погляди-ко, тетерев, не видно ли сверху кого?” — “Как, лиса, не видно, хорошо видно!” — “А кого ты углядел?” — “Лошадь бежит”. — “А на лошади-то сидит ли кто?” — “Как не сидит, сидит. Человек на лошади! Бу-бу-бу, на лошади человек, а на спине у него длинная палка”. — “А погляди-ко, тетерев, не бежит ли кто рядом с лошадью?” — “Как не бежит, жеребенок рядом попрыгивает”. — “А какой у жеребеночка хвост?” — лиса спрашивает. — “Бу-бу-бу, хвост у него крючком!” — “Ну, прощай, тетерев, мне дома недосуг”. И побежала лиса, да так шибко, что тетерев не успел и слова сказать”.
Помню, как пил дедушка чай с блюдечка. Он причмокивал, как петух, поднимал голову вверх, делал глоток. Перед смертью он заблудился на обширной повети в верхнем сарае. Как говорили, не мог он в темноте найти дорогу от нужника к двери верхней избы и кричал: “Караул! Анютка, выведи ради Христа”. Анютке не особо хотелось идти в верхний сарай, в темноту, но она бросала все и выводила старика к избяным дверям.
Не помню той поры, когда не стало дедушки. Его сын Иван Михайлович Коклюшкин стал мне воспитателем и наставником. Детей у Ермошихи не было, готовились сделать из меня приемыша. Когда родилась моя сестрица Шура, простоватая Ермолаевна заговорила об этом важном деле. И начал я выходить “в примы”, то есть в дом крестного, как все мы звали Ивана Михайловича.
Крестный ходил на деревяшке, он потерял ногу, когда ездил на Шпицберген. Дело было в начале коллективизации. Мельничный пай он продал Мише Барову по прозвищу Кот. Сам завербовался и двинулся за Полярный круг. Но шахтера из Коклюшкина не получилось, он простудился, заболел, вылетел с острова и лишился ноги. Сделал сам себе деревянную, она и сейчас валяется где-то в доме. За марьяж с безбожниками Бог, вероятно, наказал крестного. Дело в том, что еще до Шпицбергена крестный заразился атеизмом от знакомого, который бурлачил в Питере. Запретные книги возили оттуда. Один из чуланов (сенников) у крестного запирался большим амбарным ключом*. Там крестный прятал эти книги. Мама запомнила два названия: Гарибальди, затем Ренан, “Жизнь Иисуса”. (Я до сих пор не читал ни Ренана, ни Гарибальди. Желания читать теперь почему-то нет. Хотелось их читать раньше.)
В Успеньев день Богородицы (пивной праздник во всем приходе, в Тимонихе особенно) приходил священник. По домам ходил с молебном весь причт. Но наш крестный прятался в это время в чулане или совсем уходил из дома на гумно. Михайло Григорьевич — отец — ругал его за это “барином” или “чернокнижником”.
Нога у крестного была отпилена чуть ли не до колена, он упирался в березовую самодельную деревяшку как раз коленом. Продолжение деревяшки ремнем пристегивалось к бедру. Зимой он приспособил однажды лыжину к деревяшке, чтобы ходить проверять заячьи клепцы. Никогда не забыть, как человеческим голосом, по-детски, пищал пойманный крестным русак, добиваемый поленом уже дома, около шестка. А белые заячьи хвостики были всегдашней нашей забавой.
После того, как Парасковья ушла из дома в деревню Алферовскую так называемой самоходкой, то есть тайно, Иван Михайлович, ее брат, привел в дом Анну Ермолаевну Шабурину. Она, Ермолаевна, росла в деревне Гридинской среди четырех братьев. Ермолаевна считалась
убажницей, волостной славутницей
и слегка кичилась нарядами.
Помню, как много крестный ловил на Лесном озере рыбы. Наловит щук, окуней, сороги и вывезет из болота по речке в поле чуть не полную лодку.
— Анютка, сходила бы, принесла из Подозерок рыбу-то! — И отстегивал самодельную ногу, массажировал культю.
— К лешему, к лешему, к водяному и с рыбой-то! — ругалась Ермошиха. — Опеть ее до утра пороть да чистить...
Однако она брала корзины и шла в Подозерки, то есть в болото. Крестный мог ведь и поколотить, если не сходить. Принесет божатка рыбу, а после бабам сама и расскажет, мол, щуку-то она, и не одну, на пироги принесла, а окунье да сорогу вывалила в болото, ну-ко, пуда полтора тащить экую даль!
От Подозерок не больше версты. До крестного иногда доходили слухи о судьбе выловленной им рыбы, но долго сердиться он не умел. Когда не было ветра, опять правился на озеро. Лодки он сам долбил, из цельных осин, не доверял никому. Разводил выдолбленную осину тоже сам. Вообще он буквально все делал сам! Только пружинный матрац да модная пластмассовая нога, на которую он было сменил деревянную, были заводского изготовления! Однажды в какой-то праздник по всем правилам пристегнул он фабричное изделие, включил все шарниры и кнопки, обул какой надо по размеру красивый ботинок. Но на этом дело и завершилось. После праздника протез поставили в шкаф, потом он заржавел и был выброшен. А деревянная березовая нога служила намного лучше, хозяин ловил в ней не только рыбу и зайцев, но покушался аж на лосей и медведей...