Ребенок слишком большой и взрослеющий трудно,
и полный угроз и загадок,
Бродяга с размашистым шагом, Рембо, что пускается
в путь, порождая везде беспорядок,
Покуда свой ад не отыщет — такой совершенный,
какой еще может земля даровать,
С палящим солнцем в лицо и с извечным приказом
молчать.
Вот он появился впервые среди литераторов этих
ужасных, в кафе, где царила беспечность,
Пришел, ничего не имея сказать, не считая того,
что им найдена Вечность,
Ничего не имея сказать, не считая того, что мир наш —
не тот.
Лишь один человек — среди смеха, и дыма, и кружек,
и этих моноклей, и спутанных грязных бород, —
Лишь один взглянул на ребенка и понял, кто
перед ним,
Он взглянул на Рембо — и все кончено было отныне:
растаял, как дым,
Современный Парнас и с ним вместе лавочка эта,
Где, как валики для музыкальных шкатулок,
изготовляют сонеты.
Все разбито, все стало ничем — ни любимой жены,
ни прежних объятий,
Только б вслед за ребенком этим идти… Что сказал
он в угаре мечты и проклятий?
Наполовину понятно, что он говорит, но достаточно
и половины.
Вдаль глаза его синие смотрят, и если беду навлекают,
то в этом они неповинны.
Слабый Верлен! Оставайся отныне один, ибо дальше
не мог ты идти.
Уезжает Рембо, не увидишь его никогда, и в углу
твоем можно найти
Только то, что осталось теперь от тебя — нечто
полубезумное, правопроядку грозящее даже,
И бельгийцы, собрав это нечто, в тюрьме его держат
под стражей.
Он один, он лишился всех прав и душой погрузился
во мрак.
От жены получил он решенье суда: расторгается
брак.
Спета Добрая Песня, разрушено скромное счастье его.
На расстоянии метра от глаз, кроме голой стены —
ничего.
Мир, откуда изгнан, — снаружи. А здесь только
тело Поля Верлена,
Только рана и жажда чего-то, что не ведает боли
и тлена.
Так мало оконце вверху, что и свет в нем душу
томит.
Неподвижно весь день он сидит и на стену глядит.
Место, где он теперь заключен, от опасностей служит
защитой,
Это замок, который на муки любые рассчитан,
Он пропитан весь кровью и болью, как Вероники
одежды…
И тогда наконец этот образ рождается, это лицо,
словно проблеск надежды,
Возникает из глуби времен, эти губы, которые
не говорят,
И глаза эти, что погружают в тебя свой задумчивый
взгляд,
Человек этот странный, который становится
господом Богом,
Иисус, еще более тайный, чем стыд, и поведавший
сердцу о многом.
Если ты попытался забыть договор, что тогда
заключил,
О несчастный Верлен, как же ты не умел рассчитать
своих сил!
Где искусство — добиться почета со всеми своими
грехами?
Их как будто и нет, если скрыть их сумели мы сами.
Где искусство — по мерке житейской, как воск,
Евангелье мять?
Грубиян безобразный, ну где тебе это понять?
Ненасытный! Немного вина в твоем было стакане,
но густ был осадок на дне,
Тонкий слой алкоголя — и сахар поддельный
в вине,
Было сладости мало — но желчи хватило вполне.
О, как винная лавка редка по сравненью с больничной
палатой!
И как редок печальный разгул по сравненью с твоей
нищетою проклятой!
Двадцать лет в Латинском квартале была она так
велика, что скандалом казалась скорей.
Нет земли и отсутствует небо — ни Бога нет, ни людей!
И так до конца, покуда тебе не позволено будет
с последним дыханьем
Погрузиться во тьму, повстречаться со смертью
согласно с твоим пожеланьем:
У проститутки в каморке, прижавшись лицом
к половице,
В наготе своей полной, подобно ребенку, когда он