Но в первый же вечер он сбежал. Новые товарищи внушали ему страх, а пансионский ужин не шел ни в какое сравнение с домашним столом. Если верить старому Верлену, последнее обстоятельство оказалось решающим. Он устремился на улицу Леклюз и поспел прямо к ужину. Его обласкали, простили, накормили и отправили спать. На следующий день кузен Виктор (брат Элизы) повел мальчика в пансион:
«По дороге он внушал мне, что я должен показать себя мужчиной и представить, будто я уже как бы в полку! Черт возьми! Ведь я из семьи военных, и как он (старый сержант, ветеран Алжира, которому впоследствии предстояло совершить еще две кампании, итальянскую и мексиканскую) привык к полковой жизни, так и мне следует приспособиться к коллежу. У меня появятся друзья, если я буду хорошим — хорошим, но не слишком. К примеру, нельзя позволять сорванцам смеяться над собой, надо с ними подраться пару раз, и все пойдет как по маслу. Он говорил так хорошо, что я почти с радостью вернулся в „заведение“ — с этим словом довелось мне познакомиться в тот же вечер».
В пансионе Ландри Верлену предстояло провести девять лет. И каждый день (исключая период каникул) отец навещал сына, принося ему сладости и подарки. Некоторые биографы видели в этом свидетельство непростительной — особенно для бывшего офицера — слабости. Сам Верлен до конца дней считал это признаком великой доброты отца. Не следует забывать, что для ребенка интернат был чем-то вроде тюрьмы, откуда он мог вырваться только лишь на каникулы.
С этим же пансионом связано воспоминание и о первом «заключении». В седьмом классе юный Верлен безбожно ошибся, спрягая латинский глагол «читать» — не сумел назвать правильную форму прошедшего времени «legi» («я прочел») и был за это отправлен в карцер, который, впрочем, оказался вполне сносным. Как писал сам Верлен, в карцере этом не было ни мышей, ни крыс, ни железных засовов — «всего-навсего один поворот ключа». Главным можно считать сам факт первой утраты свободы:
«Каковы же были мои впечатления от этого ненастоящего „ареста“? Естественно, я не могу с точностью определить их теперь, в зрелом возрасте, после стольких лет и стольких куда более серьезных засовов… Не был ли этот жалкий анекдот всего лишь символом? Не заключалось ли в нем своего рода предупреждение и предвосхищение будущих несчастий, которыми я обязан чтению? Было ли уже тогда заклеймено мое детство вещими словами ненавистного и обожаемого Валлеса: „Жертва Книги“, и, если по-латыни, то на сей раз без ошибок: Legi?».[5]
Пребывание в пансионе наложило на Верлена неизгладимый отпечаток. Прежде всего, он усвоил «школярский» жаргон, от которого не избавился до конца жизни: дружеские ругательства, переделанные в прозвища фамилии, соленые словечки, невероятные сокращения, вкрапления латинских и английских выражений — всем этим заполнены его письма. Особенно показательны послания к Лепелетье — товарищу по лицею. Самое удивительное, что добряк Лепелетье считал, что друг с ним совершенно откровенен, хотя «школярский» стиль служил Верлену скорее для того, чтобы скрыть свои истинные чувства. И в пансионе, и во взрослой жизни «амикошонство» означало проявление фальшивой сердечности.
Но, пожалуй, куда более серьезным оказалось другое обстоятельство: здесь были собраны мальчики разного возраста, и Верлен в старости откровенно признавался, что нравы пансиона оставляли желать лучшего. Старшие делились с младшими своим опытом и порой приобщали их к развлечениям весьма сомнительного свойства. «Чувственность овладела мной, захватила меня в возрасте между двенадцатью и тринадцатью». Он начинал нежно поглядывать на тех, кто был моложе его, и «вот наконец мне открылась эта ужасная тайна!» Старый Верлен подчеркивал, что его тогдашнее «падение» было сущим ребячеством, чувственной игрой, в которой не следует видеть «ничего гнусного». Но даром подобные «игры» не проходят — и подтверждением этого может служить жизнь самого Верлена.
Учеником он был средним. Когда его приняли в девятый класс, с ним пришлось проводить дополнительные уроки, поскольку он считался тогда ребенком с замедленным развитием. С 1855 по 1862 год он дважды в день посещал занятия в лицее Бонапарта — как и все остальные пансионеры Ландри. Именно здесь, в 1860 году, то есть во втором классе, он познакомился с Эдмоном Лепелетье.
Из года в год, благодаря прилежной работе, ученик Верлен поднимался все выше в классной табели о рангах. Исключением были лишь точные и естественные науки — впрочем, для литераторов считалось хорошим тоном презирать физику и математику, а Верлен достаточно рано решил, что посвятит себя словесности. В классе риторики он даже получил два похвальных листа — за сочинения на латинском и французском. Вообще, более всего он преуспевал в иностранных языках — в частности, успешно осваивал английский, который впоследствии очень ему пригодится.
В семнадцать лет он уже точно знает, что хочет быть поэтом. Но не вполне сознает, что это будет за поэзия. Он подражает — сознательно и бессознательно — Виктору Гюго, Теодору де Банвилю, Жозе Мария Эредиа. Одновременно он сочиняет на них пародии. Эта страсть к пастишам, к шутливой имитации сохранится у него на всю жизнь, словно он желал доказать самому себе, что владеет всеми секретами своего ремесла.
Главная же его забота в это время — желание стать мужчиной. Ему уже недостаточно сомнительных свиданий в дортуарах — «мальчишеских шалостей», как назовет он их позднее. Он страстно жаждет познать иную любовь:
«Меня преследовала Женщина — точнее говоря, преследовала она и соблазняла меня в моих снах».
И в один прекрасный майский субботний день, получив разрешение выйти из пансиона и запасшись монетой в десять франков, выклянченной у матери, он отправляется в бордель:
«Меня провели в красно-золотую гостиную, которая походила скорее на провинциальное кафе — только вместо скамеек и столов были расставлены пуфики и канапе, где сидели в терпеливом ожидании довольно толстые и не первой молодости особы женского пола…»
Подруги юности и молодых желаний!
Лазурь лучистых глаз и золото волос!
Объятий аромат, благоуханье кос
И дерзость робкая пылающих лобзаний!
[6]В этом — чудо поэзии Верлена. Он говорит именно о «первых любовницах», доступных всякому, кто готов им заплатить, но под его пером они преображаются в пленительные создания, о которых вспоминаешь с тоской… и острым желанием:
«… я усердно продолжал мои опыты, отчего любопытство мое лишь росло, и в пятьдесят с лишним лет до конца оно все еще не удовлетворено».
Впрочем, в 1862 году Верлена, помимо первых радостей любви, ждут нелегкие испытания. Он должен сдать экзамены на степень бакалавра, и это чрезвычайно важный момент для французского школьника. С гуманитарными дисциплинами у него проблем не было: он успешно сдал речь на латинском языке и сочинение на французском — в «Исповеди» он выскажет шутливое пожелание заполучить эти тексты, чтобы «продать их как автографы». Но экзамен по физике окончился провалом. Юного кандидата попросили дать определение нагнетательного и всасывающего насоса. Верлен запомнил свой ответ: «Нагнетательным называется насос, который нагнетает, а всасывающим тот, который всасывает».
Тем не менее, невзирая на черный шар по физике, 16 августа Поль Верлен стал бакалавром филологических наук.
Для родных это большая радость. Финансовое положение семьи уже слегка пошатнулось из-за неудачных спекуляций отца, который, вдобавок, неважно себя чувствовал — он страдал от ревматических болей и все хуже видел из-за катаракты. Но успех «зайчика» (таким ласковым прозвищем капитан наградил сына) заставляет его на время забыть о неприятностях — в течение целого дня он ни разу не пожаловался. Что касается матери, то она, естественно, находится на седьмом небе от счастья. Кузина Элиза узнает приятную новость в Леклюзе, куда новоиспеченный бакалавр отправляется на отдых. Это небольшая деревушка под Аррасом: Элиза, которая носит теперь фамилию Дюжарден, живет здесь вместе с мужем.