Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

По поводу ее кончины в 1829 году А. Я. Булгаков писал брату, упоминая, что на похоронах была „вся Москва“: „Грусть была непритворная: царство ей небесное! Пожила довольно для женщины, была любима, уважаема в семье; несмотря на удар, могла говорить, была покойна, и сказывают, что последние слова ее были, когда ей лили лекарство в рот: „Меня кормят, как галчонка!“ Стало быть, дух ее был покоен, если шутила… Да ежели правду говорить, в чем можно упрекнуть покойницу? В одной скупости, но и это не мешало ей принимать весь город, жить домом, делать добро… Она нас любила, как ближних; пережила всех своих сверстниц и скончалась в 77 лет“. И это при том, что Е. А. Мусиной-Пушкиной пришлось в свое время пережить и гибель в пожаре 1812 года московского дома вместе со всей знаменитой собранной мужем коллекцией, и списком „Слова о полку Игореве“, и события на Сенатской площади, к которым был причастен ее сын Владимир Алексеевич, капитан лейб-гвардии Измайловского полка. За принадлежность к Северному обществу его сначала перевели в Петровский пехотный полк, затем в год смерти матери — на Кавказ, в Тифлисский полк. Здесь давно знакомый с ним и с другими членами семьи А. С. Пушкин совершил вместе с Владимиром Алексеевичем часть своего путешествия в Арзрум, Не разделяя взглядов сына, меньше всего интересуясь его убеждениями, престарелая Мусина-Пушкина осудила тем не менее не Владимира Алексеевича, а царя за „вовсе уж неумную“, по ее выражению, жестокость.

Два женских портрета, близких по размерам, времени исполнения, аксессуарам, наконец, возрасту изображенных и два ни в чем не сходных характера — М. А. Львова и Е. А. Мусина-Пушкина.

В Львовой Боровиковский может найти черты если не мечтательности, то хотя бы памяти о ней, в Мусиной-Пушкиной все отмечено рассудительной трезвостью: прямой спокойный взгляд, стареющее лицо, которому хозяйка и не пытается придавать более молодого, кокетливого выражения, жесткость линии подбородка, к которому начинают опускаться наметившиеся крупные складки у носа, губ, поредевшие у висков брови. И тем не менее портрет должен был понравиться, иначе не сохранялся бы в семье. А отношения А. И. Мусина-Пушкина с Боровиковским — они еще косвенно подтверждаются и тем, что после утверждения портретиста академиком в сентябре 1795 года и вплоть до конца президентства в середине 1797 года никто из художников больше в академики не баллотировался, и подобный вопрос на академических собраниях не возникал. Наконец в 1797 году А. И. Мусин-Пушкин отдает свое президентское жалованье на премии за лучшие работы, причем на льготных условиях: отмеченные произведения оставались собственностью художника. Первая премия в пятьсот рублей присуждается скульптору М. И. Козловскому, две вторые по двести рублей каждая, — Боровиковскому и возведенному в один день с ним в звание академика пейзажисту Андрею Мартынову. У Боровиковского были отмечены портреты супругов Д. П. и А. Д. Бутурлиных, дочери и зятя все того же близкого Капнисту А. И. Воронцова. Несмотря на исчезновение оригиналов, представление о них можно составить по сохранившимся копиям друга К. П. Брюллова, Феодосия Яненко. Во всяком случае, именно такую связь Боровиковский — Яненко утверждали современники. Оригиналы когда-то хранились в бутурлинском поместье Дубны Тульской губернии. Так или иначе, А. И. Мусин-Пушкин сумел в последний раз поддержать несомненно нравившегося ему художника. Президент был прав. После первых шагов шло признание, известность, а вместе с ними и поступавшие один за одним заказы, которые Академия предлагала становившемуся модным художнику.

Глава 5

Триолетт Лизете

Н. М. Карамзин. 1796

Однако ж я решился, кончивши мои обязанности, распрощавшись с Петербургом, сердечно желаю остаток дней препроводить с вами и всеми родными нашими.

Боровиковский — брату. 28 октября 1797 г.

А между тем письма в Обуховку продолжали приходить. Хозяина „райского уголка“ также часто не бывало на месте. Всегда в дороге, в хлопотах, о которых сам толком ничего не мог сказать, в беспокойствах, почти в поисках беспокойств, которые заставляли жить в напряжении, в волнении чувств. Капнист был все тот же, менялись письма — год от года более деловые, терявшие былое многословие, желание излить душевные тревоги, сомнения. Факты — речь шла о них, да и то только о тех, которые могли развлечь поглощенную семейными заботами „Сашеньку“, чтоб не так скучала, не так выговаривала мужу за бесконечные отлучки, будто бы сама принимала участие во встречах, разговорах, чужих делах. Родные места в разлуке особенно манили, обещали покой, душевное тепло, радость привычных общений и встреч. О них думалось по ночам, слагались строчки тронутых грустью стихов. Возвращение было счастьем, ярким, но каким же недолгим. И снова дорога, „ужасная от выбоев“, снова Москва, Петербург и письма, письма, письма.

„Им овладело беспокойство, охота к перемене мест“, — напишет Пушкин о своем герое спустя тридцать с лишним лет. Капнист опережал время, был одним из первых. Он мог не отказывать себе в удовлетворении „весьма мучительного свойства“, Боровиковский вынужден был ограничиваться мечтами и обещаниями, в которые постепенно и сам переставал верить. Масштаб петербургской жизни входил в плоть и кровь, становился мерилом бытия, хотя художник не искал ни славы, ни богатств, ни увенчанной лаврами официального служения трону старости. Для него столица — это иное по сравнению с родными местами поле для применения собственных сил, возможность искать и испытывать то, что в Миргороде, Полтаве или даже Киеве наверняка было бы отвергнуто заказчиками, искавшими привычной формулы изображения, тем более портретного, которое имело на Украине свои долгие и прочные традиции. Даже Лампи с его европейской известностью не находит там иных заказчиков, чем случайно оказавшиеся вместе с Г. А. Потемкиным петербуржцы.

Славу надо делать. Это превосходно знал Лампи, умело ссылавшийся на высочайшие имена; Лампи, умевший вовремя преподнести — безвозмездно! — целую серию портретов, написать записку о преподавании, произнести высокопарный или шутливый комплимент. Этим в совершенстве владела прекрасная Виже Лебрен, следившая в окно своей мастерской за тем, сколько карет после приема во дворце свернет к ее дверям и сколько новых высоких заказчиков удастся привлечь в свою гостиную разговорами о живописи, музыке, высоком искусстве, а в действительности — хитроумнейшей сетью любезности и лести. Чтобы иметь успех при дворе, надо было быть придворным в душе — умение, недоступное поручику из Миргорода. Он ищет живописное решение, открывает для себя смысл новых цветовых созвучий, сложнейшего сплава человеческого характера, деталей одежды, фрагментов пейзажа, но применить их может только тогда, когда они приходятся по душе его заказчикам. Без этой внутренней связи не рождалось портрета и не было заказов, а Боровиковский удовлетворялся теми церковными росписями, которые предлагал Н. А. Львов, не торгуясь о цене, не ставя условий, просто работая, много, добросовестно, всегда с душевной отдачей.

В письмах Капниста не было имени Боровиковского, как, впрочем, и имен многих ближайших родственников и друзей: к слову не пришлось, не так казалось интересно для „Сашеньки“ и разговоров, которые могла она вести. Другое дело — Воронцовы. И вот строки из московского письма от 10 декабря 1792 года: „Наконец-то позавчера приехал… Осведомляюсь о семействе графа Воронцова и в ответ слышу печальное известие: графиня, добрая их матушка, скончалась несколько недель тому назад. Зная мою к этому семейству привязанность, ты можешь себе представить, как поразило меня это известие…“ В середине ноября 1792 года не стало Марьи Артемьевны, всего на шесть лет пережившей своего супруга. В семейном склепе Спасской церкви Воронова добавилась новая могила. Ушла из жизни молчаливая, почти суровая в своей отчужденности от посторонних дочь Артемия Волынского, двоюродная племянница Петра I: дед Марьи Артемьевны, Лев Кириллович Нарышкин, был любимым братом царицы Натальи Кирилловны, матери Петра. Воронцовская независимость, нарочитое нежелание вести жизнь в Петербурге, общаться с двором во многом зависели от нее. Капнист был одним из немногих, для кого старая графиня позволяла себе „быть доброй“.

36
{"b":"134791","o":1}