Мои жалобы в Генпрокуратуру на неуклюжую фальсификацию Куличковой остались без ответа, и в конце мая я подал третье заявление в Мосгорсуд, обжалуя свое заключение. Оно тоже было рассмотрено со значительным превышением трехдневного срока, а формулировка отказа слово в слово повторяла предыдущую. Трафарет есть трафарет.
В этом же суде впервые было обжаловано участие в моем деле военного прокурора. Судья Н. И. Маркина была лаконична и безапелляционна в своем постановлении на этот счет: «Доводы защиты и Моисеева, что Главная военная прокуратура не может осуществлять контроль за проведением расследования по данному уголовному делу не обоснованы». И все.
Ознакомление с делом
10 июня 1999 года, больше чем через одиннадцать месяцев после ареста, мне было объявлено, что предварительное следствие закончено, и я приступил к ознакомлению с делом, которое насчитывало десять томов, точнее, папок-скоросшивателей, в каждой — примерно по 200 листов. Следствие хотело, чтобы это было сделано непременно до 3 июля, когда кончался срок очередного продления моего содержания под стражей. Я занимался этим и по выходным. Следствие даже договорилось с изолятором, и меня выводили гулять во второй половине дня, после того как я возвращался в изолятор из Следственного управления.
В первой папке я впервые увидел документы на корейском языке, которые легли в основу обвинения. Ни разу за время следствия они даже не упоминались. Когда я начал читать и сравнивать корейский текст с приложенным переводом, то понял, что у них очень мало общего, т. е. перевод оказался далеко не точным пересказом. Причем, согласно протоколу осмотра этих документов, оформление протокола и «перевод» 17 страниц были осуществлены курсантом четвертого курса Военного университета всего за десять часов одного дня. Любой, когда-либо сталкивавшийся с переводом, да еще с корейского языка — одного из самых сложных в мире, скажет, что это физически невозможно. Когда в ходе суда по ходатайству защиты этот текст переводился преподавателем того курсанта, ему понадобилось две недели, а другому переводчику, тоже военнослужащему, было предоставлено судом время на перевод с корейского из расчета: две трети страницы в день.
Более того, перевод, который якобы был сделан в ходе следствия и на котором оно строило свои заключения, слово в слово, включая сокращения, неточности, ошибки, совпадал с аннотацией, сделанной ранее в Управлении контрразведывательных операций Департамента контрразведки ФСБ. Совпадали даже произвольно придуманные в УКРО заголовки. Эта аннотация тоже присутствовала в деле.
Осматривавшие документы на корейском языке «не заметили», что текст имеет явные следы монтажа, что некоторые места в тексте не читаемы из-за низкого качества копии и т. п. Было ясно, что протокол осмотра — самая настоящая фальшивка и что курсант просто поставил свою подпись под кем-то подготовленным текстом. Мне пришлось вооружиться словарями и сделать свой перевод, что заняло немало времени: текст был достаточно сложным. А следствие было продлено еще на месяц. (Подробнее о документах на корейском языке см. в главе Корейские документы.)
Из десяти томов дела почти половину составляли документы. В дело были включены все материалы, изъятые у меня дома, причем некоторые в трех экземплярах, поскольку были перепечатаны следствием с жесткого диска компьютера и дискет в дополнение к тем, которые были у меня на бумаге, ксерокопии газетных публикаций. Один том составлял видео- и аудиозаписи. Я спросил у Юрия Петровича, зачем все это нужно было включать в дело.
— А что вы хотите, Валентин Иванович, чтобы шпионское дело было всего из пяти томов?! Это было бы несолидно, — получил я ответ от знающего следовательскую кухню адвоката.
Этим же стремлением создать видимость солидного дела, необходимостью хоть чем-то наполнить бессодержательное дело, он объяснил и наличие в нем материалов, очевидно опровергающих предъявляемые мне обвинения. Например, данные наружного наблюдения, сведения о телефонных переговорах, видеозаписи допроса Чо Сон У, аудиозаписи ресторанных разговоров с Чо Сон У и «свидетелем М.», а также проведение следствием моего опознания водителями Чо Сон У — ведь я никогда не отказывался, что ездил в его машине, а водители подтвердили, что ездил не только я, но и многие другие.
Очевидно, что следствие интересовала совсем не доказательность представляемых им материалов, поскольку результат судебного рассмотрения был предрешен, а то, чтобы все выглядело, как будто проделана большая работа по изобличению шпиона.
Что касается приобщения к делу газетных статей, в которых излагались измышления о моей виновности, то это было явно рассчитано на народных заседателей: дело они читать не будут, в юриспруденции не разбираются, а вот газетные заметки о задержании с поличным и признании в шпионской деятельности полистают с интересом. Характерно, что в подборку не вошла единственная за время следствия статья, противоречащая версии ФСБ о «шпионском скандале».[29] Как мы убедимся еще не раз, презумпция невиновности и независимость суда у нас понимаются весьма своеобразно.
Расследование моего дела, как утверждается в его материалах, находилось под личным контролем директора ФСБ В. В. Путина.
Обвинение
Дело имело гриф «совершенно секретно». Такой же гриф имело подготовленное следствием обвинительное заключение. Из этого следует, что содержащиеся в деле сведения составляют государственную тайну и их распространение может нанести ущерб безопасности России. Логика здесь не совсем очевидна, поскольку обвинительное заключение, подробно изложено в двух приговорах Мосгорсуда.
Остается полагать, что секретными являются исключительно те фальсификации и нарушения, которые во множестве допущены при расследовании и о которых, естественно, нет ни слова в приговорах. Распространение сведений об этом ущерба безопасности государства не нанесло бы, но способствовало бы его очищению; тем же, кто допустил фальсификации и нарушения, грозило бы крупными неприятностями. «Закрывшись», система себя обезопасила.
С точки зрения судей, вынесших приговоры, секретными являются также имена и фамилии всех свидетелей, включая сотрудников МИДа, научных учреждений и даже российских водителей корейского посольства. В приговорах они обозначены одной или тремя буквами. Подлинными именами названы только следователи Н. А. Олешко и В. В. Петухов.
Логика этого будет понятна только в том случае, если вспомнить, что, согласно закону, государственную тайну составляют сведения «о лицах, сотрудничающих или сотрудничавших на конфиденциальной основе с органами, осуществляющими разведывательную, контрразведывательную и оперативно-розыскную деятельность».[30] Мне об этой стороне жизни моих знакомых не было известно, но, в конце концов, судьи, наверное, знали, что делали. Может быть, показания некоторых из них они и рассматривали как такое сотрудничество?
Задержания с поличным не получилось при всем старании, несмотря на широковещательные заявления и высылку под этим предлогом Чо Сон У. Об этом в обвинении нет ни слова, хотя судья не удержалась и указала в приговоре, что я был задержан в своей квартире «3 июля… сразу же после ухода сотрудника АПНБ». Не будем придираться к тому, что между уходом Чо и вторжением в квартиру эфэсбэшников прошло три с половиной часа. — не так уж и «сразу». Отметим только, что ради этого была признана незаконность моего содержания под стражей в течение нескольких часов, поскольку постановление о задержании мне было предъявлено лишь 4 июля утром в Следственном управлении.
В моем докладе «Политика России на Корейском полуострове» не нашли чего-либо секретного, по его содержанию ко мне претензий не было, но факт его передачи оказался криминальным сам по себе. Вместе с фотографиями, которые я дал Чо Сон У в день ареста, доклад пошел как «вещественное доказательство» моей «шпионской деятельности». Иными словами, если бы я дал ему в тот вечер томик каких-нибудь стихов, то, следуя логике обвинения, это было бы тоже вещественное доказательство шпионажа.