— Передам.
— Скажите, что мы все переживаем за нее.
— Обязательно.
Цветов было так много, что не хватило ваз. В ход пошли ведра, кастрюли. Даже раковина в туалете на первом этаже — в ней расцвел куст лилий.
На кухне Элла с Кирсти пекли торт. Они написали «С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ, БАБУШКА!» розовой глазурью, а точки над «ё» сделали из лимонных цукатов. В полдень прибыла миссис Сэмсон. Она повязала фартук, закатала рукава и наделала сандвичей с кресс-салатом, и напекла лепешек, которые полагалось есть с заварным кремом и остатками прошлогоднего ежевичного варенья. За работой ей нравилось слушать радио — станцию, которая передавала популярные песенки и местные новости. По прогнозу день обещал быть ясным, температура — от двадцати до двадцати пяти градусов Цельсия, с наступлением темноты — небольшая вероятность дождя.
Алек с Ларри вынесли стол (обычно служивший козлами) из мастерской в сад. Поставили его на обычное место — лампочки по-прежнему висели над головой, хотя сейчас от них не было никакого проку, — и накрыли заштопанными белыми скатертями, потом принесли из столовой стулья — темное дерево и темная кожа на ярком садовом фоне смотрелись странно и смешно, как мужчины в сюртуках в «Déjeuner sur l’herbe»[69]. Ларри закурил сигарету и уселся за стол. Он уже успел выпить, чуть-чуть. Алек сел напротив.
— Сегодня знаменательный день, — сказал Ларри. Алек кивнул. На нем были черные широкие брюки из хлопчатобумажной саржи и темная рубашка без воротника. На очки он прикрепил солнцезащитный экран.
— Приезжай в Америку, — сказал Ларри.
— Ладно, — ответил Алек.
— Я серьезно.
— Ладно.
— Будем жить как одна семья. Научишься кататься на серфе. Займешься йогой. — Он тихо рассмеялся. — Элла будет в восторге.
— А что мне там делать?
— Да то же, что и здесь. По-моему, тебе даже не понадобится вид на жительство. Подумай как следует.
— Подумаю.
— В самом деле.
— А как насчет тебя? — спросил Алек. — Почему бы тебе не переехать сюда? Ты же больше не снимаешься в сериале.
Ларри покачал головой:
— У меня на подходе пара других проектов.
— Что это за проекты?
— Я все равно не впишусь в эту жизнь.
— Но ведь раньше вписывался.
— Я помню.
— Раньше ты прекрасно в нее вписывался.
— Это было сто лет назад.
— Мне казалось, что у тебя там не все гладко. Что сейчас как раз подходящий момент.
Ларри поморщился:
— Я подумывал об этом. Но уже слишком поздно. Все это «возвращение блудного сына» — просто дерьмо. Там у меня дом. Семья! А вернуться назад — значит пустить всю прожитую жизнь коту под хвост. Признать, что ошибался. — Он отшвырнул сигарету. — Америка — единственное, о чем я мечтал. Отказаться от нее — это как отказаться от счастья, от приключений, черт знает от чего еще. От крутых машин, от крутого секса. От любви. — Он перегнулся через стол. — Америка вселяет в меня надежду. Понимаешь?
Алек кивнул, но Ларри мог бы поспорить, что из всей его тирады до того дошло не больше трех слов. Его брат был не тем, что раньше, в нем произошли какие-то тревожные перемены, и началось это после той их ссоры на кухне. Это была не просто растерянность, из-за которой казалось, что он вглядывается куда-то, пытаясь отгадать неразрешимую загадку, — в нем появилось самообладание, выдержка, которая временами, казалось, переходила в навязчивую идею, но нисколько от этого не теряла. Испуганный детский взгляд исчез, исчезла аура беспомощности и неуверенности на грани отчаяния, что было особенно заметно в Хитроу. Что стало причиной этих перемен, трудно сказать, но позапрошлым вечером, выйдя из дому, чтобы покурить под звездами и привести в порядок собственные мысли, в окне беседки Ларри увидел, что брат словно ведет с кем-то оживленный спор — машет руками, гримасничает, сжимает руками лоб, — хотя вокруг нет ни души. Неприятное зрелище (он бы предпочел вовсе этого не видеть), и что же это за дело, которое требует такого напряженного и страстного обсуждения?
Он поднял руку и помахал Уне, которая шла к ним, одетая в платье цвета травы.
— Знаете, о чем мы сейчас говорили? — спросил Ларри. — Алек собирается уехать в Америку.
— Правда?
— Но он не поедет туда без вас, — добавил Ларри.
Она широко улыбнулась и поправила волосы.
— Когда придут гости?
— Около трех, — ответил Алек. — Но толпы не будет.
— Как вы считаете, мама сможет остаться в саду подольше? — спросил Ларри.
— Я бы сказала, что с час она выдержит. Пойду проверю, как она. Поможете ей спуститься, когда все будет готово?
— Позовите меня, — ответил Ларри.
В полутемной спальне Алисы нарезала круги жужжащая муха. Уна раздвинула шторы и присела на стул у кровати, подняла с покрывала руку Алисы и накрыла ее своей. Несмотря на то что Алиса не пострадала при падении, пережитое потрясение что-то сломало в ней, хотя этого не показали бы ни рентген, ни компьютерная томография. Какой-то проводок или хрупкий клапан, наподобие деталей старого телевизора, которые нельзя починить, а можно лишь оставить как есть, оставить ее разрываться между желанием жить и желанием умереть, в ожидании еще одного падения, еще одного приступа, еще одного ночного кризиса.
В день после того случая, когда к ней наконец вернулись речь и рассудок, она сказала: «Смерть забирает меня по кусочку», — и расплакалась так жалобно, что Уна отвернулась, испугавшись того чувства, что эти слова пробудили в ней, отвернулась, чтобы скрыть горе, которое лилось из ее собственных глаз. Здесь, у Валентайнов, она перешла черту. Потеряла бдительность, и теперь ей приходится за это платить, горевать самой, вместо того чтобы утешать собравшуюся вокруг семью. Это было как раз то, от чего их предостерегали на тренинге. Неуместная потеря душевного равновесия. Это было непрофессионально и совершенно бесполезно, не помогало ей стать более знающей медсестрой. Но разве можно совладать с этим? Сердцу не прикажешь: до сих пор — и дальше ни шагу. Это не по-человечески.
Она пожала руку Алисы и отвернула простыни, чтобы посмотреть, нет ли у той пролежней, и, обнаружив на спине — над копчиком — пятно, обработала его грануфлексом. Худоба выставила скелет Алисы напоказ во всех деталях. Длинные, выпирающие из-под кожи кости, утонувшие в глазницах глаза. После падения она перестала есть твердую пищу, и ее тело пожирало само себя, пытаясь протянуть еще неделю или месяц на остатках белков, жиров, последних молекулах глюкозы. Жизнь, которую ребенок мог бы вышибить одним пальцем, проявляла необъяснимое упорство, плоть оказалась прочнее воли, желаний, целесообразности, подчиняясь велению некого биохимического императива, чего-то созданного в самом начале, еще до того, как человек обретет развитый мозг и ловкие руки. Стойкость, которая совершенно слепа.
Она закинула волосы за уши и посмотрела на муху, которая ползла по зеркалу на комоде. Покой — вот единственное, что еще имело значение. Нужно было найти в пузырьках и флакончиках что-нибудь, что облегчило бы страдания Алисы, не вызвав у нее рвоту и пугающих галлюцинаций. Что еще? Поставить за нее свечку? Прочитать молитву? Она давно оставила эти занятия. «Богородице дево радуйся» и все такое. Она не молилась со времен своего детства в Дерри, когда вся ее семья опускалась на колени в гостиной под перезвон колоколов по телевизору и отец читал молитвы по четкам. Теперь все это было для нее позади, как игра света на поверхности моря, и добродушные шутки, и контрольно-пропускные пункты на дорогах. У нее дома был Будда, полая медная статуэтка, наполовину домашний божок, наполовину пресс-папье, и она иногда клала перед ним цветы, хотя очень мало знала о буддизме, разве только что это добрая религия, не такая запугивающая, как другие. О чем она знала много, так это о питании, о медицинском уходе, обо всяких болезнях. То, что обычно узнаешь о психологии горя и мужества, наблюдая последние часы сорока, пятидесяти человек, сидя рядом с ними, держа их за руку. Но что в действительности это значило (медленное угасание такой женщины, как Алиса Валентайн), она никак не могла понять. Боже, ей уже двадцать семь. Она живет одна в маленькой съемной квартирке, которая ей не особенно нравится, и два, а то и три раза в неделю пьет на ночь темазепам, чтобы не видеть во сне тех, кого она проводила в последний путь.