Ему хотелось до них дотронуться.
— Может, и так. — Ранч закрыл коробочку и поставил ее обратно в шкафчик. — Может быть, я их выброшу, пока какая-нибудь цыпочка не съела парочку по ошибке, если от месячных скрутит. Дело в том, что мне просто нравится держать их у себя. Ты ведь меня понимаешь?
Ларри кивнул. Он понимал.
— Да, ты будешь великолепен, — сказал Ранч, обнимая Ларри за плечи и уводя обратно в комнату. — Ты будешь неотразим.
13
Когда Ласло был ребенком, подготовиться ко сну значило для него прополоскать рот, сбросить рубашку и шорты, как можно скорее нырнуть под одеяло и улечься рядом с братом Яношем. Сон приходил к ним с музыкой воды, бегущей по трубам с верхних этажей, и с грохотом трамваев по проспекту Сечени. Теперь же его изысканное couché[33] превратилось в довольно трудоемкий процесс, состоящий из добрых пятидесяти минут легкого физического труда в ванной, который начинался с того, что доктора любят называть «работой желудка». С четверть часа он просиживал на деревянном стульчаке, читая мятые экземпляры журнала «Вуаси» или хмуро уставившись на Марчелло Мастроянни, который дымил сигаретой на старом постере к «Сладкой жизни», висевшем на противоположной стене, а потом изучал результаты своих усилий (иногда задаваясь вопросом, сколько еще мужчин и женщин в эту минуту с беспокойством или даже с гордостью пялятся на свое дерьмо), чтобы убедиться в отсутствии следов внутреннего кровотечения. Его отец умер от рака толстой кишки.
Удовлетворенный тем, что его внутренности функционируют как положено, он переходил к раковине с висящим над ней большим зеркалом и начинал работать над зубами. Он разменял четвертый десяток, когда начал наконец приводить в порядок свои кривые, пожелтевшие от табака зубы, открыв для себя — то ли из тщеславия, то ли от проснувшейся вдруг неловкости — полный боли и чрезвычайно дорогой мир коронок и виниров, удалений, лечения корней и новокаина. Между семьдесят восьмым и восемьдесят первым годами он по полдня проводил в пилотном кресле месье Шарасса, чье скрытое маской, плавающее в тумане наркоза лицо стало постоянным обитателем его снов. Окончательно распрощавшись с месье Шарассом, он стал обладателем зубов, частично своих собственных, а в основном — нет, которые казались позаимствованными у кого-то намного моложе и которые он втайне считал «американскими», так до конца и не избавившись от своих мальчишеских представлений об американской энергичности и покупаемой красоте.
С лицом было сложнее. Никакой Шарасс не смог бы убрать с его кожи складки и въевшийся загар, но Курт (вот милый мальчик!) ввел его в мир кремов против старения, и Ласло тут же стал их преданным поклонником, если не сказать больше. Маленькие дорогие баночки, что продавались в «Галери Лафайетт» элегантными женщинами, которым, судя по всему, вменялось в обязанность наносить себе на лицо образчики всей продаваемой ими косметики, содержали всякие сказочные субстанции: масло жожоба, профосфор, разглаживающие морщины питательные сыворотки. Последняя покупка — к прилавку его привлек плакат с фотографией девушки, лицо которой напоминало влажный алебастр, и надписью, призывавшей, немного бесшабашно, на его взгляд, «забыть время!» — обещала доставлять молекулы чистого кислорода прямо в клетки кожи с помощью «асимметрической системы носителей кислорода».
Поначалу, пока не схлынул первый восторг, эти кремы казались Ласло одним из самых соблазнительных достижений Запада. Он даже написал слегка легкомысленную статью для «Ле Монд», в которой заявил, что именно эти продукты, плод шутницы науки, доказали несостоятельность коммунизма и ускорили крах его империи. Кому было дело до коллективного ведения сельского хозяйства, президиумов, исследований космоса или пятилеток, если лицо каждого перешагнувшего тридцатилетний рубеж выглядело таким неприглядно морщинистым, когда жившие по другую сторону занавеса увлажняли и питали свою кожу роскошными кремами? Разве не это пугает нас в старости, в смерти, — удар по тщеславию, конец всего, что составляло физическую привлекательность, сознанием которой мы привыкли наслаждаться? Насколько он оказался эффективнее, этот созидательный нарциссизм Запада, по сравнению со всеми заряженными боеголовками, всей коррупцией и тупостью партийных функционеров. Конечно, кремы-лосьоны, которые он втирал себе в кожу легкими круговыми движениями, не сделали его ни на один год моложе, но он был убежден, что они затормозили процесс дальнейшего старения, хоть в какой-то мере защитили его от силы тяжести и атмосферных загрязнений, от последствий смеха, грусти и, возможно, даже бича всех лиц — чувства вины.
Изюминкой этого банкета тщеславия была капелька «Аква ди Парма», духов, которыми в свое время пользовались Одри Хепберн и Кэри Грант, — веская причина для любого смертного попроще не отказывать себе в таком же удовольствии. Флакон был прощальным подарком Джиллема Бернарди, импресарио «Театро Аргентина» в Риме, где они вместе работали над постановкой «Вспышки» весной девяносто пятого, и этот аромат с нотами меда и шербета всегда напоминал Ласло о ночной поездке в «слайдере» Джиллема с откидным верхом: играет кассета «Битлз», и теплый римский воздух — настоящий южный воздух — обдувает их лица, когда они проезжают по улочкам, до того узким и полным ночных гуляк, что у него появляется чувство, будто они едут по бесконечному ресторану, раскинувшемуся прямо под открытым небом.
Он взял флакон в руки. Он был еще на две трети полон. Хватит — если тратить по капле на ночь — до самой глубокой старости, когда, может быть, Курт, погрузневший и начавший лысеть, будет возить его по квартире в плетеном кресле-каталке, а вся прожитая жизнь покажется одним днем, за который было много сделано, но так мало — а может, и ничего — достигнуто. Он знал цену своему творчеству, своему в поте лица отточенному мастерству, наслаждению, которое он от него получал, но чем дальше, тем больше чувствовал, что занимается этим, чтобы избежать чего-то другого, что все это не что иное, как растянувшаяся на сорок лет сублимация, и спрашивал себя, наклонившись к зеркалу, чтобы видеть бегущие по лицу мысли, в чем может выражаться истинный успех. Определенно не в наградах, и не в восхищении критиков, и не в фотографиях в газетах — он сам удивлялся, как мало такие вещи для него значат. Но и цифры значили не больше, будь то количество франков на счете, счастливые дни или друзья, которые придут на твои похороны. Любовь?
Если в твоей жизни есть любовь, ты не умрешь в глухом одиночестве, как собака под забором. Но всем ли суждена любовь? Это дело всего лишь счастливого случая. Как погода. Сколько угодно подлецов и бездарностей были тем не менее способны любить. Гитлер любил Еву. Сталин тоже, должно быть, кого-нибудь любил. Нет. К нам нужно подходить с более тщательной меркой. Так есть ли что-нибудь лучше тех неожиданных проверок на достоинство и мужество, единственной подготовкой к которым может быть только вся прожитая жизнь? Тех моментов, когда ты должен шагнуть вперед из молчащего строя и заявить о себе, сказать «да», когда другие говорят «нет»; ни секунды не колеблясь, вернуться в горящий дом. Или просто задать вопрос — как малыш Шандор в школе на улице Уллой, который встал из-за парты и спросил учителя, почему в учебниках истории склеены страницы. В такие моменты ты можешь проиграть — это будет кошмар, какой тебе и не снился. А можешь выиграть. Такое тоже возможно.
Он прикоснулся пальцем с драгоценной каплей духов к шее, завязал халат и вышел из ванной, прошаркав в марокканских шлепанцах по коридору к спальне. Печально улыбнулся, вспомнив про кресло-каталку. Сумерки неистового дилетанта! Все, что ему осталось предвкушать.
Добравшись наконец до постели, где тихо посапывал Курт — самый умиротворяющий звук в мире! — Ласло улегся на спину, заложил руки за голову и снова попытался вспомнить, как звали капитана английской футбольной команды. Билли? Может «Билли» быть английской фамилией? Мистер Билли? Он был в Лондоне четыре раза, по театральным делам. Этот город вселял в него тревогу. В нем было жутковато и утомительно. На этот раз он попросит показать ему еще что-нибудь. Недавно в «Галиньяни» он рассматривал карту и нашел просто замечательные названия. Лик! Шипвуш! Он выберет городок наугад и настоит на экскурсии. Его молодой переводчик мог бы его отвезти. Они предпримут то, что Эдит Уортон называла «автополетом», и каждые сто миль будут останавливаться на чашку чая с пирожными.