– Все слава Богу. Вера вчера пожарила картошку, – врал он.
Жена недоверчиво усмехнулась. Он замолчал.
– Слушай и, пожалуйста, не перебивай, – сказала жена тихо и твердо. И добавила: – Мне и так трудно. В общем, у меня завтра операция.
– Что-то серьезное? Не скрывай, ради Бога, – взмолился он.
– Подожди, – остановила его жена. – Пока ничего не ясно. Но есть подозрения, конечно, не самые хорошие, но все-таки все будет ясно только после. Окончательно ясно. Конечно, все мы будем надеяться на лучшее, но от нас, увы, уже ничего не зависит. Все решается там. – Она подняла глаза к потолку и слабо улыбнулась. – Но я сейчас не об этом. Здесь уже нечего обсуждать. Остается только надеяться.
– Господи, как ты могла, как ты все скрывала, ну как же так можно, – растерянно бормотал он.
– И что, кому бы было легче? Ну, начал бы ты нервничать раньше. Но я не об этом. Молчи и слушай, пожалуйста, – попросила жена. – Вот что я решила. И моя единственная просьба принять все к сведению и учесть. – Она подняла указательный палец и улыбнулась. Потом она глубоко вздохнула и, помолчав пару минут, продолжила: – В общем, вот что. Если будет что-то плохое, ну, ты понимаешь, о чем я. Ты сделай, пожалуйста, следующее. Пересели Веру в однокомнатную на «Динамо». А сам останься в нашей квартире. Так будет удобно всем. Мне так кажется. И я думаю, что я права. Вере давно пора отделиться, может, у нее еще что-то сложится. Надежд мало, а вдруг? В общем, идею мою ты понял. Сделай, прошу тебя, так. И тогда я буду вполне спокойна. – Сказав это, она приподнялась на подушке и улыбнулась: – Согласен? Отвечай! – требовательно-шутя сказала она.
Оглушенный всем сразу, он молчал, опустив голову. Молчала и жена. Потом он проговорил еле слышно, одними губами:
– Ты все знала?
– Ага, – беспечно сказала жена.
– И давно?
– Давно, недавно, да какая разница.
– Прости меня, – не поднимая головы, прошептал он.
– Уже простила, – легко ответила жена. – Ну, ты иди. Я устала, хочу поспать. Господи, все время хочу спать. Таблетки, что ли, успокоительные? Ну иди. Бледный ты какой-то. Ты вообще ешь?
Он молчал.
– Иди! – строго повторила жена.
Он кивнул и вышел из палаты. Поднять глаз на нее он не посмел. Смалодушничал, опять смалодушничал, мелькнуло у него в голове. Значит, она все знала и страдала. Значит, страдали все. Он думал, что самого жестокого он избежал. А надо было что-то делать. Тогда хотя бы одна из этих женщин была бы счастливой. Если бы не его малодушие. Если бы он был способен на поступок. Тогда бы разом все отболело и со временем успокоилось. А он мучил всю жизнь их обеих. Про себя говорить нечего. Сейчас он не в счет. Он преступник, жалкий негодяй. И заболела она из-за него. Прощения ему нет. Он вышел во двор больницы. Земля была усыпана желтыми и красными кленовыми листьями. Пестрый ковер. Он сел на скамейку и закурил. Идти он просто не мог – ватные ноги не слушались его. Трус и приспособленец. Разве он заслужил любовь таких женщин? Он сидел и плакал и курил одну за другой. Потом пошел мелкий холодный дождь вперемешку с острой, колючей крупой. Он поднялся и медленно пошел к метро. Вечером позвонила возлюбленная.
– Ну как там? – тревожно спросила она.
– Никак, – ответил он и положил трубку.
Ночью как заклинание он твердил только одно:
– Господи, я прошу тебя. За что ее? Меня, накажи меня. Это я заслужил наказание. Пожалей ее. Я все сделаю, только бы она жила. Никогда, Господи! Слышишь, никогда! Я клянусь тебе, она больше не будет страдать. Я все решил. Пусть поздно, но я все-таки решил. Накажи меня, Господи! Только оставь ее на этой земле. Никогда больше, никогда! Честное слово!
В восемь утра он уже был в больнице. Больше всего на свете он боялся посмотреть ей в глаза. Ее провезли мимо него на каталке. Она слабо улыбнулась и махнула ему рукой. Он прислонился к холодной стене и заплакал. Операция шла три часа. Потом к нему вышел врач. Врач был полный, молодой, с румяным, гладко выбритым лицом. От него пахло не операционной, а хорошим французским одеколоном. Коротко, как сводку, он произнес:
– Все оказалось лучше, чем мы ожидали. Метастазов никаких. Думаю, что все будет вполне нормально.
Врач развернулся и пошел по коридору. Мимо него сестрички провезли каталку, на которой лежала его жена. Она спала, и в ее руке была капельница.
Он вышел из больницы и пошел в сторону метро. На какие-то минуты серые, низкие облака разошлись и показалось неяркое осеннее солнце. Он улыбнулся и зашагал быстрее. Вышел он на станции «Динамо». И пошел привычной, известной ему дорогой – дворами, так быстрее.
Легко поднялся на третий этаж и позвонил в знакомую, обитую серой клеенкой дверь. Она открыла ему тотчас же – как будто давно стояла за дверью и ждала его. А может, так оно и было. И он в который раз этому удивился.
Жить, чтобы жить
Катя прибилась к нашей семье в далеких шестидесятых, когда наша бабушка была еще вполне в силе, родители были молоды и здоровы и снималась большая, старая и уютная дача в Ильинском. На даче, конечно же, настояла бабушка. Допустить, чтобы все пыльное московское лето девочки провели в городе, она не могла. Все бытовые невзгоды она сносила, впрочем, как и все остальное, мужественно. Ради одного святого дела – девочки должны быть на свежем воздухе. В те годы, правда, с большим трудом, но все же можно было найти молочницу – коров тогда еще держали и в ближнем Подмосковье. Все лето мы с сестрой пили теплое парное (брр-р!) молоко и ели свежие, только из-под курицы яйца. Бабушка четко следовала своей программе: главное – здоровье детей, восстановить его всеми силами, невзирая на равнодушие молодых и бестолковых родителей и возражения самих собственно детей. В детстве мы с сестрой были еще очень дружны – да что за разница в один год! Это потом у нас появились разные интересы и разные взгляды на жизнь. А в те годы у нас еще были общие куклы, маленькие алюминиевые мисочки и кастрюльки, в которых мы с упоением варили щи из подорожника и компот из рябины. Среди кукол у нас тоже были свои фаворитки. Я, например, больше любила кудрявую и розовую «немку», блондинку Зосю, а сестра выбрала брюнетку Элеонору, умеющую пищать невнятное «мама», если ее сильно опрокинуть назад. На даче, конечно, был абсолютный рай – целыми днями мы играли в старом, почти заброшенном саду, и бабушка нас звала только на обед, после которого следовал обеденный отдых – с книжкой обязательно, потом – компот с печеньем – и мы опять на свободе. Теперь уже до самого ужина.
Хозяйка дачи приезжала только раз в месяц – за деньгами. Родители появлялись в пятницу вечером, после работы. В общем, всю неделю – свобода. Хотя за калитку нас не выпускали – мало ли что? Но когда игры и кукольные обеды нам смертельно надоедали, мы висели на шатком заборе и приставали к прохожим. Тогда мы и познакомились с Катей. Сначала мы увидели, как маленькая девочка с трудом тащит большой оранжевый, в белый горох, бидон, и мы, конечно же, поинтересовались его содержимым.
Девочка остановилась, поставила бидон на землю, тяжело вздохнула и объяснила нам, что в бидоне подсолнечное масло. Еще она сказала, что зовут ее Катей и что живет она в поселке постоянно, круглый год с бабушкой. А родителей ее «черти носят по свету». Мы слушали все это, открыв рты. Особенно про «черти носят». И пригласили Катю в гости. Она кивнула и деловито сказала, что сейчас отнесет бидон, а то «заругается бабка». И еще ей надо покормить кур и подмести избу, а уж потом, после всех этих важных дел, она может и зайти к нам. Такое количество дел и важный и обстоятельный Катин тон вызвали у нас, у праздных бездельниц, конечно же, безграничное уважение. Мы слезли с забора и с жаром принялись обсуждать нашу новую знакомую. Во-первых, бабушку она называет бабкой. Мы сделали свои выводы. Старуха эта наверняка очень злобная. Да и к тому же как она эксплуатирует бедную сироту! Во-вторых, мы отчаянно позавидовали Катиной свободе. Нас на станцию одних не пускали. А сколько там было всего интересного: и крошечный рынок под ветхим навесом, где бабульки в платочках продавали мелкую морковку с зелеными хвостиками, большие, мятые соленые огурцы и семечки в кульках. А страшного вида мужики раскладывали на газете кучками мелкую серебристую рыбешку – плотву и карасей. Кучка – рубль. Бабушка покупала эту «мелочь» и жарила рыбку к приезду родителей. Отец ее обожал и называл «сухарики». В-третьих, на станции был длинный стеклянный магазин с названием «Товары повседневного спроса». Спрос тех времен был невелик, но даже эти скудные и убогие прилавки казались нам с сестрой сказочным царством – безвкусные заколки, расчесочки, убогие пуговицы, капроновые и атласные ленты, грубые толстые чашки, пластмассовые нелепые игрушки, пыльные ковровые дорожки, аляповатые кастрюли, блеклые торшеры на тонких ногах. И мы обязательно что-то канючили и выпрашивали у бабушки – заколку, которая ломалась через полчаса, или резиновый мячик, умудрявшийся потеряться в тот же день. Еще на станции стояла круглая, с облупившейся на боках желтой краской бочка с квасом и рядом тележка с мороженым. Мы выклянчивали у бабушки и эскимо на палочке в серебристой обертке и, конечно, выпивали по большой граненой стеклянной кружке кваса. От кваса наши небольшие детские животы раздувались, как воздушные шары. И мы были счастливы. Но бабушка ходила на станцию редко, ворча, что это мы – бездельницы, а у нее и так дел невпроворот.