Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Население Кадиса, очень ослабленное голодом, давно уже перестало аплодировать этим поцелуям, хотя поначалу приветствовало их с энтузиазмом: по ним соскучились с той поры, как цензура стала вырезать их из фильмов. Некоторые из пареньков, одетых, в подражание фашистской молодежи, в униформу, уже попадали в обморок от усталости, и оркестрик их из корнетов и барабанов сошел на какое-то несвязное бормотание. Кто-то кричит: «Так что же, эти типы, мать их, никогда отсюда не уберутся?» Полиция хватает торговца зеленью, не имеющего никакого отношения к подрывному выкрику. А тем временем слышится ответ: «Пусть идут в задницу!» И до жителей Кадиса как бы вдруг внезапно доходит, что партийные иерархи относятся к ним как к вещам, а не к людям, созывают их для массовости на свои сборища, но нисколько не интересуются ни их жизнью, ни отвратительным духом людского скопища в городе без мыла, ни изможденностью их голодных тел. Жители Кадиса разворачиваются почти как по команде и с необратимостью песка в песочных часах начинают утекать с площади. Они выходят из игры и, разбредаясь по улицам города, перестают вдруг быть толпой и снова превращаются в людей с именами, подчас — с фамилиями, а в большинстве случаев — с прозвищами.

— Пока, Кала! Вижу, ты объелся.

— До свидания, Морда-пробка! Кладу на них с прибором!

— На-ко! А ведь среди них Пако Утюг.

— И что теперь? Меня от него уже тошнит, Мовилья. Он торчал передо мной всю эту фараонскую церемонию.

— Более счастлив я был бы лишь в кровати.

На площади остаются терпеть этот поворотный исторический момент только иерарх, несколько его партайгеноссе и официальные представители властей; нескончаемый же хвост легионеров обвился вокруг Мисс Пуэрто-де-Санта-Мария-1939, чтоб получить свою поцелуйную порцию.

Один генерал вдруг смеется, клацая челюстями. Иерарх прерывает свою речь об испано-итальянских отношениях — он добрался уже до Рима эпохи Адриана и испанского клана — и зыркает на него ненавидящим взглядом.

— Не будем портить праздник, генерал, — мычит иерарх и зажигает сигарету, сложив руки ковшиком, как при ветре, хотя ветра нет: девять теплоходов надежной стеной защищают площадь.

«Похоже, между партией и армией напряженные отношения», — скажет ему на следующий день отец, когда Звездочет расскажет ему этот эпизод, но пока иерарх начинает насвистывать гимн «Лицом к солнцу», перемежая свист с клубами сигаретного дыма. На набережной, лишенной горизонта.

И кстати, эта набережная, горизонт которой заменен пестрой трибуной, наполненной партийными деятелями, военными, священниками, полицией, функционерами, при малозаметном присутствии в углу поэта-лауреата с бабочкой,[1] кажется Звездочету совсем не той, какую он привык видеть каждый день. Будто бы она полузатоплена, придавлена какой-то чудовищной тяжестью.

«Вес государства», — объяснит ему несколько дней спустя сеньор Ромеро Сальвадор.

Но в тот момент Звездочет охвачен нежностью к бедняжке Мартине Теллес, Мисс Пуэрто-де-Сан-та-Мария-1939. Он высматривает ее с балкона в половодье легионеров, но не различает среди обезумевшей солдатни. Он не может отвести глаз от места, где, как он полагает, находится несчастная Мартина, погребенная под водопадом свинцовых поцелуев. Час и три четверти длится жертвоприношение, пока наконец последний солдат, дорвавшийся до нее, самый хилый из всех, не выпускает ее из рук и не ступает на трап. Тогда теплоходы разворачиваются в море, иерарх садится в автомобиль, черный, как его думы, власти быстро растворяются, а Мартина Теллес остается недвижна, словно тюк, позабытый на пустой набережной.

По мере того как суда удаляются, а их огни превращаются в падающие звезды, что, как небо, перечеркивают потемневшие воды бухты, ночь, будто безграничное море, затопляет набережную. Какое-то мгновение Мартина Теллес — это лишь стук очень высоких и очень неудобных черных каблуков в ночи без дорог. Звездочет чувствует щепотку любви к этой королеве красоты, чьи прекрасные черты помнит назубок. Он думает о том, что к любви идут такими вот шагами — пересекая темную набережную, наэлектризованную тайной, оставляя шлейф всхлипываний, заглушаемых сиренами итальянских теплоходов, которые приветствуют на выходе из бухты крейсер и эсминцы конвоя. Он не отводит взгляда от этой тени, погружающейся в ночь, а руки его трогают струны гитары, как пустоту бездны. Но аккорды, рождающиеся под его пальцами, — это песня не любви, а печали. Королева красоты останавливается под скудным, как звездочка в ночном небе, огоньком праздничного фонарика и, встрепенувшись, прислушивается к музыке. Она делает жест, будто шлет ему наверх поцелуй, но ее губы ужасно распухли и кровоточат, так что гримаса оказывается жуткой. Звездочету вид беззащитной Мартины приводит на память — как он будет объяснять потом в один из последующих дней сеньору Ромеро Сальвадору — изображения vanitas, висящие в кафедральном соборе, на которых наглядно показано, как все юное и прекрасное портится и разрушается, хотя и не с такой скоростью, как довелось наблюдать сегодня Звездочету. Он видит в ее опухших чертах, в ее глазах, искаженных страхом и слезами, осязаемый образ смерти, так тревожащий его, — лик смерти в смятом лице королевы красоты, которое лишь несколько часов назад было восхитительно и привлекательно и так быстро утратило свою красоту после того, как по ней прошлась толпа солдат.

Потом эта женщина, сплошная рана, растворяется на набережной, слившейся в темноте с морем, а Звездочет продолжает играть на балконе, думая над загадкой неувядающего лица своей матери-девочки. Сумрачные звуки гитары завладевают окружающим миром. Случается то, что может случиться только в Кадисе или в тех местах вселенной, в которых как в зеркале отражается Кадис. В слепой ночи окна открываются, как уши. Сосед с третьего этажа, Ассенс, репрессированный журналист и большой любитель фламенко, говорит своей жене, что может умереть спокойно, потому что эта гитара дерзает сказать то, о чем вынуждены молчать губы и журналистские перья и что никогда не опубликуют газеты.

— Она говорит о том, что происходит, — добавляет он, — но происходит на самом деле, Фелисиана, происходит-проходит, исключенное из официальных речей и даже из самой истории, потому что не оставляет иных следов, кроме незаживающей царапины в сердце. Вот почему, Фелисиана, мне так нравится фламенко.

— Как играет, шельмец, — отвечает Фелисиана.

Девочка с первого этажа слушает в задумчивости, потому что она с некоторых пор с усладой наблюдает за Звездочетом и научилась читать в его сердце. Она знает, что иногда он играет так, будто смерти не существует, и живет как лист на ветру, постоянно с озорными и опасными идеями в голове, вроде того, чтоб идти за город сражаться с быками в компании босяков, которые только о том и мечтают, чтоб сделаться тореро. Не раз она вызывалась зашить ему порванную рубашку. Девочке с первого этажа этой ночью хочется быть лучшей швеей в мире, чтоб воткнуть свои булавки Звездочету в самое сердце.

Даже глухая привратница ощущает волнение воздуха, сотрясаемого звуками гитары. Она приближается к клетке с канарейкой, приставляет ладонь лодочкой к уху и прижимается к прутьям, потому что ей вдруг вообразилось, что она способна услышать пение птицы, с которой делит одиночество своего существования.

— Повтори-ка, кавалер, что ты только что спел, — умоляет она, напрягая свою морщинистую старушечью шею. — Повтори, кавалер, говорю тебе. Хочу услышать тебя еще один раз. Только один разок.

Но напуганная птичка, трепеща, забивается в угол клетки.

Звездочет играет до тех пор, пока ночь не отделяется от воздуха и море не появляется снова, как материальный отпечаток вечности и безграничности, бешено грызя зубцами волн камни причала. К тому времени гитара уже устала, всю ночь звук ее мешался с угрюмыми спорами в прибрежных кабаках, будил воспоминания о любви в сердцах проституток на городских углах, вплетался в рокот невидимых до поры волн. Сейчас ее звуки, будто разбитые лодки, сливаются с журчанием воды, потому что музыка, как и людские эмоции, обречена на угасание в олимпийском безразличии этого моря, которое заново появляется каждый день, словно бы ничего из случившегося ночью не имеет значения, и, чуждое страданиям города, бьет в стены набережной.

вернуться

1

Этот персонаж имеет реальный прототип. Это Хосе-Мария Пеман — поэт (плохой), которого всячески привечал франкистский режим. Автор длинной и скучной эпической поэмы о гражданской войне «Поэма об ангеле и бестии» (название говорит само за себя). — Здесь и далее прим. перев.

9
{"b":"134226","o":1}