Оба переживают последние хрипы своей страсти, осужденной на затухание в пустоте, с героической самоотдачей. Желание разливается в этой пустоте, как река без русла, которая беспрерывно струится, но знает, что никогда не впадет ни в другую реку, ни в море, ни в озеро. Они приходят в отель, изнуренные своей любовью без будущего. Они никогда не говорят об отъезде, но по мере приближения срока их молчание превращается в прозрачное и кричащее красноречие, в удушье, в краску, бросающуюся в лицо, в жар, в жажду, в безумное напряжение.
Для дона Абрахама не проходят незамеченными эти муки его дочери, будто высеченные в мраморе. Он видит все, что происходит, но предпочитает не подавать виду. Перед другими музыкантами он оправдывает свою апатию в отношении к готовящемуся отъезду наивными объяснениями. Приписывает ее странностям возраста или суровости зимы. Один на один с ребятами он воздерживается от слов — они могут оказаться неуклюжими или пустыми. Он чувствует себя слишком старым и уставшим, чтоб начинать все заново в другой части света. Он израсходовал в страданиях всю свою энергию, талант и упорство. Он хочет уйти на отдых и чтоб Нульда могла начать новую жизнь вдали от континента, где была сделана попытка уничтожить ее нацию. Поэтому он согласен на Палестину, Землю обетованную.
Когда наконец дело с бумагами его дочери улажено, он покупает ей платье белого цвета с лифом — сосуд, в который перельется ее женственность. Нульда отрастила волосы и начала пользоваться духами, как это присуще женщинам. Звездочета настораживает этот запах от ее тела, делающий ее другой. Его удивляют и другие изменения. Ее тело рвануло вперед в росте, оставив мальчика позади. Обоим шестнадцать лет, но она гораздо более развита. Рядом с ней Звездочет кажется сдавшим на полпути. Его организм не может за ней угнаться. Кожа, как узда, держит его тонкие косточки жеребенка, его некрупное тело полно сумрачных впадин. Только в притяжении этого тела и в терпкой сладости его плоти Нульда чувствует вкус зрелого мужчины, каковым он и является, со своей душой, переросшей легкий и хилый облик. Его душа каждый день скрытно занимается любовью, в то время как он играет на гитаре. Их тела не только бесстыдно говорят о любви, но и об одиночестве. Они взяли привычку прощаться всегда внезапно, всегда — как в последний раз.
Ночь накануне отъезда Звездочет проводит под ее окном. Корабль отплывает очень рано. Она тоже не может спать. Она замечает мальчика, дрожащего между пальмами в саду, и выходит к нему. Весь космос складывается пополам, сближая две фигуры, но судьба, стерегущая их в темноте совиным взглядом, препятствует. Когда любовь должна прекратиться — но не закончиться, — боль растекается кипящим оливковым маслом по ласкам и вытесняет собою все наслаждение счастливых дней. Луна накладывает свой землисто-бледный оттенок на их лица. Они застыли в безвольных объятиях, потому что эта ночь уже начинает отрывать их друг от друга. Наконец дон Абрахам выходит на их поиски и указывает им на черное такси, ждущее, чтоб отвезти в порт.
Старый дирижер приказывает таксисту сделать круг, чтоб проститься с городом. Ветер шарит ледяной рукой между улиц. Нульда положила голову на плечо Звездочета. Она как зверек уползает в нору, почувствовав холод, начинающий ткаться между ними. Ее белое платье и его рубашка сливаются в единое обреченное тело, чьи часы сочтены. Северный ветер толчками вплывает в окно. Они скользят недоуменными взглядами по этому абстрактному миру, из которого исключены два их соединенных тела. Их одержимость друг другом проникла в самую сердцевину их тел, она натягивает лямочки лифчика, в котором томятся ее груди, и напрягает вены на руках гитариста, пульсирующие подавляемой страстью. Они мечутся в четырех стенах своего «я», но их порывы странным образом парализует холод, разлитый между стенами города. Он чувствует, что Нульда уходит вопреки воле ее собственного тела, а ему остается тень, которая будет испытывать его любовь, тысячу раз оборачиваясь пустотой в его объятиях.
Набережная им кажется мостом из одного мира в другой. От Кадиса здесь остается только группа карабинеров, носильщиков, проституток и грузчиков, ожидающих в тишине, когда откроется винная лавка, да синяя вереница рабочих, тянущаяся в док. Как видение, перед ними возникает «Ниасса», подобная туманной скале. Толпа евреев стоит в очереди к трапу, впритирку друг к другу, почти обнявшись, а с борта им выкрикивают приветствия их португальские сородичи.
Звездочет и Нульда начинают чувствовать физическую боль, отрываясь друг от друга. Их поджидают оркестранты. Они прощаются со Звездочетом, и он переходит из объятий в объятия, как мертвое тело. Радость, которую он не может разделить, капает ему на кожу с этих оживших лиц. Только собственная тоска защищает его. Сквозь их радость смотрит трагедия. Лица проходят перед ним, как стая птиц, улетающая за море, чуждая всему, что оставляет. Он видит череду очков, волосков, прыщиков на коже, глазных яблок, густых бровей, орлиных носов, фрагментов лиц, с которыми он сосуществовал и которые улетают, как птицы. Только немножко сумасшедшие зрачки дона Абрахама задерживаются на миг и вглядываются в него с грустью из-за запотевших стекол очков.
— Что ты будешь сейчас делать? — спрашивает он, а в его памяти проходят тысячи случаев, когда он видел Звездочета бунтующим против всех ограничений, руководствуясь лишь своей интуицией. И он с тяжелым сердцем думает о том, что, родись тот несколькими годами раньше или в более благоприятных обстоятельствах, он мог бы превратиться в большого музыканта, может быть даже такого же замечательного, как Фалья.
— Буду играть на гитаре, — отвечает Звездочет. Он еще не думал, куда податься, хотя для него это тоже последний день в «Атлантике».
Он не будет выступать без оркестра. Импресарио уже заключил контракт с двумя сестрами-близнецами, которые приведут собственных музыкантов. Мария-Ангустиас поет танго, а Маравильяс — болеро. Как две стороны одной медали.
Нульда целует его, будто кинжал вонзает. Музыканты отходят. У нее такой вид, будто она никогда не уедет, будто ее лицо, вычеканенное в неподвижном воздухе Кадиса, останется здесь навсегда. Но между тем она продолжает идти за всеми и уже вступает на трап с тяжелой медлительностью человека, совершающего что-то против воли. Чайки вдруг посыпались с неба, и среди их металлических вскриков слышится шум работающих моторов теплохода.
Только корабль и набережная. Позади Звездочета нет ни улиц, ни пути домой, только покинутый континент. В течение последнего года он не вспоминал о смерти. Теперь вспомнил. Нульда, дрожа, поднимается по трапу. Глаза закрыты, челюсти сжаты. Никто из двоих не знает сейчас, вынесет ли другой боль. Они как бы молча уговорились не плакать в этот последний момент. Она оборачивается, когда сигнальная сирена корабля, как копье, летит над городом. У нее покрасневшие глаза. Но она не плачет. Плачет одна проститутка неподалеку от Звездочета.
— Всегда это на меня действует, — всхлипывает она, — хотя и не со мной прощаются.
Когда отвязывают швартовы, взгляды Звездочета и Нульды снова встречаются поверх головы этой женщины, утирающей слезы — их слезы. Стена корабельного корпуса отодвигается от набережной. Дон Абрахам кричит, что они его не забудут. Музыканты машут платками. Она, облокотившаяся на борт, теряет свои очертания и пропадает среди загорелых лиц, шляп, вихров, жакетов и пальто. Ни миллиметра свободного на палубе. Только лица, которые скоро превращаются в размытую ленту. Людям, отплывающим на этом корабле, не с кем прощаться, и все они машут ему, стоящему как вкопанный на удаляющемся клочке земли. Он знает, что Нульда все еще смотрит на него, хотя он ее уже не видит. Слышен голос проститутки, поющей непослушными губами андалузскую петенеру:
Звездой для меня была ты,
мне в сердце огонь свой ясный
внесла, и вспыхнуло сердце,
а ты ушла восвояси.