Однажды, когда Звездочет приходит в скобяную лавку, он видит на прилавке брошенную смятую газету, а сеньора Ромеро Сальвадора нет. В глубине, в служебной комнате, видно хозяина, который спокойно уплетает артишоки, склонившись над тарелкой.
— Где он? — спрашивает Звездочет.
Хозяин поднимает голову и узнает его. Маленькие холодные глазки высовываются, как пауки, между жирными складочками его век.
— Его увели, — торопливо выговаривает он.
Потом замолкает. И даже не жует свои артишоки, которыми набит его рот и которые он по какой-то странной причине не может проглотить.
— Куда? — настаивает Звездочет.
— Я ничего не знаю.
Звездочета удивляет этот паралич, сковавший хозяина. Щеки лавочника расперты, язык прижат. Кажется, что морщины его лба скомкали и придушили мысль. Его глаза лишены взгляда, это две сквозные дырочки, в упор не желающие видеть окружающего.
Звездочет выходит из лавки, как из Зазеркалья несчастья. Беспощадное сияние улицы не может побороть его ощущения, будто он только что пересек облако дыма или полосу тумана. Он подавлен. Интуиция подсказывает ему, что в этой стране непоколебимое молчание всегда скрывает что-то плохое. Как броня страха. Он спешит к дому сеньора Ромеро Сальвадора по мощенной камнем улочке, опустив голову и слыша лишь собственные шаги.
Идти недалеко. Старик живет в скромном домишке с облупившимся фасадом. Дверь ему открывает старообразная женщина, которая смотрит на него, героически борясь с подступающими слезами. Вокруг нее, на красных плитах пола, среди перевернутых ящиков, разметался ворох разорванных партитур, валяются растрепанные книги, пожелтевшие письма, очки сеньора Ромеро Сальвадора с разбитыми стеклами и помятыми металлическими дужками, его вставная челюсть, бессильно кусающая воздух, и яркий галстук, изогнувшийся, как струйка крови.
— Извини, что принимаю тебя так. Я хотела прибрать, но я так устала…
Все же в одном углу уже наведен порядок, и в этой части комнаты, несмотря на осквернение и разгром, продолжает жить дух хозяев: на сосновом столе стоят портреты Фальи и самого сеньора Ромеро Сальвадора, прислоненные к горшку с геранью, которую только что полили.
Нет необходимости ни о чем спрашивать. Достаточно увидеть, как все-таки в конце концов проливаются слезы на бумаги и вещи, разбросанные по полу.
Немного успокоившись, донья Исабель рассказывает ему подробности:
— Его забрали, потому что ему пришло в голову сочинять газетку на французском для беженцев. Она называлась «Крыша над головой». Он писал от руки несколько копий с новостями про войну и с информацией о дешевых пансионах и ресторанах, о кораблях, которые отбывают, о часах работы музеев, чтобы облегчить ожидание.
— В этом нет ничего страшного! Его сразу отпустят, — пытается убедить ее Звездочет.
Она медленно мотает головой: ей тяжело делиться с мальчиком своими худшими опасениями.
— Я тоже так говорила полицейскому, который командовал остальными. Но он мне ответил, что я очень ошибаюсь и что это тяжелейший проступок. Он мне сказал, что и за меньшее ставят к стенке. Что несколько дней назад расстреляли каких-то парнишек в Альмерии, почти детей, за то, что они распространяли бюллетень британского консульства. Так что разумнее мне было искать какого-нибудь влиятельного человека, чтобы он вмешался.
Иллюзии Звездочета развеяны.
— И вы знаете какого-нибудь влиятельного человека, донья Исабель?
— Я написала Мануэлю де Фалье. Это наша единственная надежда.
Через несколько недель, полных тоскливой тревоги, донья Исабель читает ему письмо от Фальи. Неподалеку волны бьются о набережную, и этот звук вторит словам:
Моя дорогая сеньора, посылаю Вам копию письма, которое я, со всей возможной поспешностью, отправил на имя того, кто может воспрепятствовать этому безрассудству. В нем я говорю следующее.
Новая горечь смущает сегодня мой дух. Я имею в виду частое применение высшей меры наказания к людям, чьи преступления, как по крайней мере кажется со стороны, совершенно несоизмеримы с подобной карой. Таков случай моего друга и ученика Ромеро Сальвадора, которого исключительно сострадание в это горькое и тревожное время, которое переживает Европа, побудило к тому, чтобы предложить несчастным беженцам, в рукописном виде, некоторую практическую информацию, которая облегчила бы им жизнь. Я уверен, что ваша милость не допустит преступления.
Звездочет не дыша слушает письмо. Когда донья Исабель заканчивает, он берет листочек в руки, будто это кусок неба, и снова читает его про себя, чувствуя душой точный вес каждого слова и впитывая бесконечную белизну бумаги.
— Это принесет результат, — говорит он уверенно, но, заметив мрачное лицо доньи Исабель, снова перебирает доводы: — Они не смогут отказать Фалье в этой просьбе. К тому же он совершенно прав. Почему вы боитесь?
— Правда: начальник, к которому обратился маэстро, подписал приказ о помиловании. Но… — Губы доньи Исабель трясутся, и поэтому она медлит, но потом быстро произносит, глотая слоги от волнения, которое ее изводит: — …Приказ не дошел до тюрьмы. И никто не знает, где эта проклятая бумага.
Долгое молчание. Они смотрят друг на друга мокрыми глазами, как два зеркала, отражающие печаль друг друга до бесконечности. Звездочет встает и открывает ставни. Море до странности неподвижно и бело, как алебастр.
— Что мы можем сделать?
— Мы должны ждать, когда отыщется бумага о помиловании.
Воздух, вошедший в открытые окна, осушает их глаза. Лицо доньи Исабель напрягается, странно удлиняется и перестает дрожать.
— Я попрошу тебя об одном большом одолжении, — говорит она. — Я хочу, чтоб ты пошел повидать в тюрьме моего бедного старика. Мне нельзя. Мы не женаты официально. Мы больше сорока лет вместе, но директор тюрьмы считает, что, если мы снова увидимся, это будет прелюбодеяние. С тобой не возникнет этих странных проблем. Тебя пустят. Бедняжка им сказал, что это его последнее желание. Ты не представляешь, как ему хочется тебя повидать!
Она поднимается со стула и прощается с ним.
— Нет, я не хочу, чтоб вы оставались в одиночестве, — протестует Звездочет.
— А как же еще я могу остаться после сорока лет вместе?
Он лежит на тюфяке.
— Рафаэль! Рафаэлильо!
— Да, сеньор Ромеро Сальвадор.
— Как я рад, что ты пришел! — Старик протягивает ему очень худую руку. — Подойди, мальчик. — Он сжимает ему кисть с удивительной силой, неожиданной в его тонких пальцах. — Несмотря на помилование, меня расстреляют.
— Это невозможно, сеньор Ромеро Сальвадор. Горькая улыбка вдруг разжимает его губы, показывая полость беззубого рта.
— Да, Рафаэлильо. Кто-то хочет, чтоб я умер. Потерялась бумага.
— Кто может хотеть этого?
— Откуда мне знать?
— Кто бы это ни был, у него не выйдет.
— Уверяю тебя, что выйдет. Мне уже дали высказать последнее желание. Поэтому ты здесь, малыш.
Концом одеяла, которым он укрыт, он вытирает себе влажный лоб и пытается подняться.
— Помоги мне встать и добраться до окна.
— Но ведь нет окна, сеньор Ромеро Сальвадор.
— Я знаю, малыш. Ты принес гитару?
— Конечно. Она ведь ваша. Я бы хотел вернуть вам ее.
— Послушай. Это мое последнее желание. Я позвал тебя, чтоб ты открыл большое окно в этой камере. Хочу снова увидеть мой город. Хочу, чтоб ты своей гитарой рассказал мне о всех звуках Кадиса. Я ужасно хочу снова услышать шум моря, которое бьется о волнолом, и бурление жизни на улицах, где прошло мое существование. Дай мне услышать звук свободы. Я хочу услышать, как трепещет на ветру белье, развешенное на веревках, как стаи птиц шелестят над крышами, как звучат церковные колокола, которые когда-то известили о том, что в нашей стране принята первая конституция, хочу услышать смех ростральных фигур на носу кораблей, наш шелковистый акцент. Но больше всего я хочу услышать биение любви — свободной, без официальщины и контрактов — в сердце Исабель. По-настоящему свободной любви, Рафаэль! И пусть Бог даст тебе такую же! Хочу услышать усталый стук сердца этой женщины, которая никогда не переставала меня любить. Чтоб он звучал в твоих пальцах, как будто бы она здесь, рядом. Ты должен это сделать, потому что я уже не выйду живым из этой клетки.