На лицах людей выражение отчаянного веселья, они напоминают маски запрещенного карнавала. Из синего трамвая, идущего от Сан-Фернандо со страшным скрежетом несмазанных колес, вываливается гурьба моряков, они тут же присоединяются к празднику, и кажется, что их белые формы заново выбелили посеревшие фасады Кадиса. Кадис без карнавала — печальный город, рот его заткнут кляпом. Но в мгновение ока он воскрешает свою веселость и суматошность. Ладони плещут друг о друга там, где проходит Великий Оливарес.
А ну давайте! А ну споем! Подметальщик улиц задирает свой вельветовый жилет до пояса, выпячивает задницу и принимается петь, не выпуская из рук поливочного шланга, из которого неудержимо бежит вода. Его товарищ аккомпанирует пению шарканьем щетки по мокрой брусчатке. Когда поющий замолкает, слышно журчание воды, убегающей в водосток, и чавканье пены, которая пузырится и ужимается, прежде чем исчезнуть.
Но уже у продавщиц с Цветочной площади растрепались пучки волос на головах. Владельцы винных лавок стряхивают тряпочкой мух, сраженных эффективным средством, разбрызганным накануне ночью, и спрашивают себя, что такое происходит, ибо замечают, что вино и касалья[5] реанимируют забулдыг, уже мертвецки пьяных. Можно разглядеть, как вино и касалья струятся под кожей, стекают в горло, поскольку возродившиеся страсти освещают тела внутренним светом, который позволяет видеть сквозь них, как будто они прозрачны.
Но есть и возражения. Кислая физиономия появляется в приоткрытой оконной решетке, крестится и грозит:
— Кончите в караулке.
— Из-за песенки?
— Знаете, что запрещено.
— Делай как мы. Веселись!
Тот вместо ответа захлопывает решетку, которая скрипуче жалуется, как узник, оторванный от жизни, от кадисского света, от моря, плавно переходящего в бурные улицы города.
Только теперь до Великого Оливареса доходит, что эти люди думают, будто он вышел из дому в маскарадном наряде, чтобы в одиночку устроить карнавал, хотя и не в сезон.
— Карнавал — круглый год! Долой Великий пост!
Поэтому его приветствуют и считают храбрецом, героем. Карнавал был и втайне продолжает оставаться самым главным праздником Кадиса, во время которого народ, закрыв лица масками, играет в перемену судьбы, меняет несчастье на радость, порядок на вседозволенность. Но война — ненавистный враг всякой двусмысленности. Карнавал строжайше запрещен, потому что донос и ненависть нуждаются в том, чтоб все люди были на одно лицо. Для того чтоб сделать их жертвами их собственных мыслей, слов и жестов, придумана ложь, будто в человеке не должно быть противоречий.
Все хотят принять участие в празднике. Вытаскивают свои инструменты, захороненные по кладовкам и дровяникам. И восстанавливают в правах самую ущемленную в эту эпоху покаяния часть самих себя — тело. Думают кишками, дробят слова, как грецкие орехи, чтоб проглотить их сердцевину, позволяют вольно течь слюне, слушают ее журчание, переходящее в беззаботную песнь, бесстыдно обнимают свои желания и делают кашу из своей ежедневной жизни, чтоб уплетать ее с невинной прожорливостью ребенка Они шпигуют телом свои души, опустошенные бедностью и войной.
Все хотят принять участие в празднике. Подпольные группы, репетировавшие в резервуарах для воды и на скотных дворах, те, о которых, казалось, забыли, те, которые не отваживались подать голос, вдруг задаром получили жизнь.
Но бедняге Великому Оливаресу не до праздников. С волнением он слушает смех, вырвавшийся на свободу в Кадисе, и думает о комиссии, которая ждет его, чтоб решить его будущее. Там все — «ценители», полагающие, что остальные должны думать точно так же, как они, и поступать так же, как они. Тупо и убого. Никогда не допустят эти проходимцы из синдиката ни грамма магии, неподвластной контролю их умишек, намертво схваченных скобами инструкций. Они никогда не смеются. И, присутствуя при буйстве смеха, магии или жизни, не способны чувствовать ничего, кроме отчужденности и скованности.
Толпа несет его и тащит то туда, то сюда. В водовороте куплетов и пасодоблей они пересекают Палильеро, доходят до Новены, заполоняют Широкую улицу и останавливаются на площади Сан-Антонио. Там находится казино, в котором собирается комиссия. И для Великого Оливареса кончен праздник. Он колеблется, оправляет зеленый камзол, поглаживает в кармане карточную колоду. Его руке стоит усилий открыть дверь. Он не толкает ее одним махом, а, приоткрыв, смотрит сквозь решетку в сумрачную глубину, чуждую его тоске, и слушает шум фонтанчика во внутреннем дворике. А снаружи тем временем появляются полицейские и разбивают веселье — будто зажженная лампочка вдруг разлетается в осколки. Все бросаются в бегство. Оливарес входит в казино рывком, словно отрезая себя от мира, и для него смолкает чудесный галдеж улицы. Кадис без карнавала снова печален.
Он приглаживает волосы своей единственной ладонью, застегивает смешной зеленый камзол. Одинокий человек, заранее уничтоженный, поднимается по лестнице, застеленной ковром, и не слышит даже собственных шагов. Как будто он ничего не весит, как будто тело его не существует.
В этот день в «Атлантике» Фридрих играет как в опьянении. Заметно, что от всего сердца. У Звездочета, наоборот, немеют пальцы. Он так напряжен, что не может согнуть шею и наклонить голову, чтобы найти Фалью внутри гитары. И на Фридриха он тоже не может взглянуть и не видит, что тот впервые чувствует удовлетворение и уверенность на этой сцене. На сей раз он не прячется за других скрипачей: наоборот, он выдвигается вперед, будто арфист. Время от времени он поворачивает лицо и посылает Звездочету улыбку — из тех, что заходят в порт раз в жизни, как некоторые корабли, которых всегда ждут и почти никогда не дожидаются. Его очарованная улыбка встречает Звездочета, дрожащего, но не от холода, и вцепившегося в свою гитару, как тонущий в доску. Но похоже, Фридриха не тревожат эти болезненные симптомы, эта нервная лихорадка, трясущая Звездочета. Напротив, он широко распахнул глаза, улыбающиеся и счастливые, как бы не желая упустить ни малейшего изменения в состоянии своего друга. Он думает, что эта дрожь — из-за него, из-за случившегося вчера, что она — продолжение того, что они испытали накануне, переплетя свои пальцы.
Купаясь в переполняющем его счастье, Фридрих не способен соображать и потому не замечает, что в мире происходит нечто важное. Он не прислушивается к хриплому от сигарет и алкоголя голосу женщины с персиковыми волосами, говорящей о том, что война расползается по Европе, как пятно от пролитого масла. Не похоже, что Гитлер намерен останавливаться. «Для чего? — бормочет вслух третья скрипка. — Разве война принесет немцам счастье? Ужасно. Или Гитлер совсем не шевелит мозгами? Иногда сила хочет быть только силой и действовать, не считаясь с последствиями». Но Фридрих далек от рефлексий. Он не слушает этот раздраженный голос, царапающий, как наждак. Всеми пятью чувствами он хочет лишь одного — чтоб закончились поскорее танцы и они со Звездочетом остались наедине.
Вдруг, к его удивлению, Звездочет прячет свою гитару в футляр, поднимается и уходит, не дожидаясь конца вечера. Он вклинивается, как бык, между танцующих пар. Он не мог больше терпеть неизвестности. Ему надо знать, чем закончился отцовский экзамен.
Настороженность и недоверчивость кадисских улиц проходят мимо мальчика, который несется бегом, налетая на удивленных прохожих. Нелегко сдерживать то, что рвется из самого твоего нутра. Беги, проталкивайся, не задерживайся, даже если кто-то кричит возмущенно: «Вор!» — и дети, которые играют уже не в войну, а в этот лжемир, что вгоняет город в страх, наставляют на тебя игрушечные ружья и подражают столько раз виденному: «Приготовиться! Готовы! Пли!»
Звездочет бежит, возвысившись над паникой и несчастьем, подгоняемый тоской, и врывается в свой дом весь в поту, с темными пятнами на красной рубашке, расстегнутой на груди, где блестят намокшие подростковые еще волоски.