— Кто смеет? — раздается высокопарный голос, исполненный манерности и позы.
Он толкает дверь. Знакомый властный подбородок, косматые брови, горящие глаза. Одет мушкетером, но в тапочках.
— Атакуй его, атакуй! — орет портье ему в спину. Он размахивает шпагой и делает выпад. Рамбаль отражает его и крутит шпагу над головой. Великого Оливареса оторопь берет от такой встречи, его фрак рвется, он чувствует себя нищим и сострадает самому себе, глаза его увлажняются, левый бок болит, сердце давит.
— Ты у меня между шпагой и стеной, тщеславный Оливарес!
— Я пришел не драться с тобой, Рамбаль. Я пришел просить работу.
— Ты не считаешь себя побежденным? Ты не сдаешься?
— Никогда!
— И все же ты никудышный фехтовальщик, Оливарес! В этом деле ты не туз, если искать сравнения в картах, которые ты так превозносишь.
Он никогда потом не мог понять, как это ему пришло в голову. Он шагает назад. Переворачивает шпагу и сует ее под мышку, освобождая руку. Вытаскивает из кармана фрака колоду карт, подбрасывает ее в воздух и, когда карты водопадом оседают на пол — все длится какую-то секунду, — быстро переспрашивает:
— Не туз, говоришь?
Он снова берет шпагу за рукоятку и подцепляет одну из карт, легших вверх оборотом:
— Вот тебе туз.
Рамбаль роняет шпагу:
— Ты меня обезоружил! Сдаюсь и поздравляю от всей души, Оливарес. Я бы согласился, чтоб мне отрезали руку в обмен на твое искусство, — говорю это без подвоха, без оружия, спрятав в ножны все старые счеты.
— Так ты берешь меня?
— У тебя есть членский билет синдиката?
— Нет.
— Я так и думал. Ты много о себе мнишь, Оливарес.
— Возьмешь меня, несмотря ни на что?
— Как только обзаведешься билетом. Без этой проклятой бумажки мне не позволят. Даже кассиры должны иметь членский билет.
— И кто будет меня проверять после стольких лет на сцене, Энрике? Меня, который был на подмостках богом?
— Уж несомненно, найдется дон Никто, друг мой. Времена не слишком изысканные.
— …Во всяком случае, можно попытаться, сын, — говорит ему отец без особого убеждения, сдвинув брови и глядя в одну точку с самоотдачей гипнотизера, — если эти выскочки из синдиката будут со мной вежливы.
Они стоят перед фасадом Муниципального театра, под большими афишами, на которых Рамбаль последовательно превращается в лунатического носача, весь нос пронюхавшего, вынюхивая Луну, несчастливца, бежавшего от несчастий, в мессию, который умирает и воскресает, в принца, открывающего, что жизнь есть сон, в святого чудотворца, отчасти с инквизиторскими наклонностями, в соблазненного соблазнителя. Сколько раз он видел, как исполняет эти роли в повседневной жизни его отец, который сейчас лишь тело, потерявшее дух, с веревкой на шее и ногами в воздухе.
— Проблема — костюм, — продолжает Великий Оливарес. — Комиссия будет смеяться, если я предстану в этом старом фраке. Он принадлежал твоему деду, которого я помню всегда с тузом в рукаве. Он благословил мне его в тот день, когда я в первый раз взошел на сцену. Теперь это мой саван. Ткань протерлась. Видишь, она расползается? Не хочу, чтоб глазели на мои кости при свете ламп. Я как скелет. Они будут веселиться там, в этом синдикате. Посредственность — синоним предательства. Что стоят мои афиши, мои вырезки из прессы, мои программки, мои фотографии, мои ужасные никелированные призы, которые я выиграл, эти четыре сундука, в которых захоронена на чердаке моя профессиональная жизнь, если я явлюсь на экзамен пугалом?
Он замолкает и, запинаясь, как листок, влекомый ветром, вступает в мир, превратившийся для него в сплошное унижение. Звездочет следует за ним, и в темноте слышатся их совпадающие шаги — сына и подавленного отца, который готов шагать так хоть до зари, не зная сам куда, толкаемый безумной тревогой: после ампутации руки ему теперь грозят ампутировать все его прошлое, его успехи и провалы, его творческую биографию. Так что война продолжается, еще более мерзкая, внедрившаяся в мир. Секретная, вульгарная, обыденная и суровая, как безапелляционный декрет. Почему в своем возрасте он обязан сдавать экзамен? К тому ж перед судом Синдиката зрелищ, который знает о его профессии намного меньше его и уже поэтому его ненавидит? Он владеет тонкостями «двойной жизни», лжетасованием, фальшивым снятием карты. При помощи всего этого и своей магии он может превратить пятьдесят две такие одинаковые и в то же врем такие непохожие картонки в дубликат мира и играть с ним, кончиками пальцев придавать ему форму случайности, судьбы или арифметики. Но тем не менее вероятный председатель оценочной комиссии, он же президент Гадитанского общества магии,[4] монопольный распорядитель рабочих мест, дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, носящий артистическое имя Гали-Гали, после сорока лет занятий и упражнений только и способен, что подменить шестерку треф неизбежной восьмеркой пик, и это — с преувеличенной аффектацией, с тысячью обманных движений и с риторикой, которая была бы уместна при чудесах совсем иного класса.
Вдруг он слышит, что шаги его сына удаляются. Он оборачивается, как испуганный ребенок.
— Рафаэль, ты куда? — взывает он.
— Куда-нибудь, где не буду тебя слышать и видеть таким чокнутым. Но я вернусь, отец, вернусь.
Звездочет направляется на площадь Сан-Хуан-де-Дьос. Ветер беззаботно свистит по переулкам Кадиса и осушает легкую влагу, появившуюся под его веками. На перекрестках ветер взвихривается за его спиной, упираясь в его покатые и жилистые плечи гитариста.
Сеньор Ромеро Сальвадор только что снял со стен скобяной лавки набор воронок, весов и масленок, и, поскольку он стар, у него дрожат руки, которые едва смогли ухватить и удержать всю эту жесть, среди которой он затерялся, как в куче доспехов.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, хочу сказать вам кое-что.
— Одну минуту, мальчик. — Голос звучит гулко. — Я должен испросить разрешения, чтоб выйти на улицу. Не хочешь поговорить внутри, где слова отдают железом?
Он освобождается от импровизированных доспехов и снова обретает свой печальный образ побежденного и обезоруженного как никогда. Хозяин, по причине нехватки физических упражнений, надолго задерживается в туалете. Время от времени слышатся очереди его кишечных газов, и сеньор Ромеро Сальвадор, со щеками, пылающими, как маки, делает жест извинения и призывает к пониманию и терпению.
— И это не перестает быть звуком, — говорит он с благочестием музыканта.
Наконец бурлит бачок. Хозяин выходит с такой физиономией, какая бывает, когда жмут ботинки, обмахиваясь газетой.
— Только на один момент, дон Онофре.
— Смотри мне, не задерживайся, Ромеро.
— Вижу тебя, и музыка меня зовет, — признается он Звездочету с легким возбуждением, едва они оказываются на улице. — Что ты хочешь мне рассказать?
— Скорей всего вам не понравится.
— В любом случае скажи мне.
— Дело в том, сеньор Ромеро Сальвадор, что пока я не могу достать ни новой гитары, ни старой даже в рассрочку. Я очень вас прошу оставить мне вашу еще на какой-то срок.
— Что случилось? Ты потратил жалованье из «Атлантики»? Ты влюбился?
Звездочет тревожно озирается вокруг и медлит с ответом. Когда наконец отвечает, то слегка заикается, но тон его драматически серьезен.
— Я вам отвечу только на два первых вопроса. Дело в том, что я хочу на эти деньги купить фрак отцу. Поймите, без приличного фрака он никогда не решится выступать. Что касается третьего, простите меня, дон Ромеро Сальвадор, — продолжает Звездочет в большом замешательстве, — но я не могу ответить вам, потому что мне стыдно.
— Правда хорошо звучит моя гитара? Ты приноровился к ней?
— Да.
— В таком случае оставайся с ней навсегда. И люби ее, как эту девочку, о которой ты не решаешься мне сказать.
— Но это не…
— Что?
— Ничего, сеньор Ромеро Сальвадор. Я уже вам сказал, что трушу ответить вам, потому что мне стыдно.