— Мартина, — не выдержал я, взглянув на Бичиго. — Я в прошлом физик, поэтому давайте договоримся так. Мы сейчас ведем разговор в строгой системе координат, в контексте определенного исторического времени. Мы говорим о государстве, высшей ценностью которого была не жизнь одного конкретно взятого индивидуума, а идея социальной справедливости для большинства людей. И в той системе координат каждый человек рассматривался винтиком огромной государственной машины, работавшей на эту идею. Большим или маленьким винтиком — не важно. Главным винтом и двигателем этой машины был Сталин. Вот и давайте рассуждать в этой плоскости, а не апеллировать к ценностям и системам отсчета других общественно-политических систем, не смешивать диктатуру и демократию, не скатываться на оценочные крайности тоталитаризма.
— Но как это понимать? — сделала круглые глаза англичанка. — Расстрелять, расстрелять, расстрелять!.. Это варварство!
— Это, извините, азиатский менталитет России, — разозлился я. — У вас, в Англии, положим, за заговор военных вокруг поста министра обороны заговорщиков бы просто отправили в отставку. У нас за это тогда расстреливали. Вот, к примеру, недавно показали по телевидению публичную казнь в Чечне, и наши «демократы» называют это средневековьем. А весь Кавказ, откуда я недавно вернулся, в один голос одобряет: «Правильно!» Причем люди разных национальностей Кавказского региона и разного должностного положения и образования. Это менталитет горцев. То же самое и в Китае, где об отмене смертной казни не может быть и речи и где расстреливают ежедневно по двенадцать преступников. Это Азия. А Россия наполовину азиатская страна. Наша психология — это наша, а не английская или американская, где тоже не все так гуманно, как вам и им самим кажется. И некоторые вещи, что воспринимаются у вас спокойно, нам кажутся дикостью. К примеру, то же ростовщичество, которое не только в демократические, но ни в какие христианские рамки не лезет. А у вас это норма!..
— Хорошо, Владимир, я немножко понимаю, — кивнула головой Мартина и взглянула на Георгия Александровича: — А скажите, из вашей семьи кто-нибудь был репрессирован?
— Меня самого арестовывали, и я в Бутырке сидел, — сурово проговорил Бичиго. — Выждав неделю, мой отец пришел к Сталину и сказал: «Coco, моего сына посадили, и я не знаю за что. Я пришел просить за него, при условии, если он в чем-то виноват, тогда расстреляйте и меня, потому что я его таким воспитал и по этой причине не достоин не только работать у тебя, но и жить, а если не виноват — разберись…» И меня тут же выпустили, после звонка Сталина Френовскому — адмиралу, заместителю министра внутренних дел. Так что тех, за кого хлопотали и кто был арестован ни за что, не только не репрессировали, но возвращали на прежнее место работы и нередко повышали по службе. Потому что было много клеветы и наговоров, была классовая борьба, как я уже говорил. А вот когда взяли жену Молотова Полину Жемчужину за ее связь с израильским послом Голдой Меир, второй человек в государстве Вячеслав Михайлович не пошел к Сталину и не хлопотал за нее, потому что она действительно была виновата. Тех, за кого хлопотали, зная, что они невиновны, отпускали…
— Так вы считаете, что все репрессированные были в чем-то виноваты, да? — не унималась Мартина.
— Почему — все? Я вполне допускаю, что, разумеется, пострадала часть невиновных. Среди них были и те, за кого некому было хлопотать, и те, чьи жалобы просто не дошли до соответствующих инстанций в силу разных причин, в том числе по вине нижних чинов НКВД. Но было такое время. Очень суровое. На Руси есть пословица: «Лес рубят, щепки летят», — мудро резюмировал Бичиго. Он побледнел, и глаза его заслезились. Зная, что у него в боках торчат трубки, я предложил гостям закругляться. Мартина бегло просмотрела множество фотографий из личного архива Бичиго и, записав его телефон, пообещала приехать со своей съемочной группой в январе. На этом мы с Георгием Александровичем распрощались и спустились к машине.
— А нет у вас такого старика, который бы работал со Сталин и говорил бы про Сталин по-другому? — неожиданно обратилась она ко мне, подойдя к машине.
— Все, кто работал со Сталиным и встречался с ним, будут говорить о нем, как Бичиго. Других мнений нет. Плохо говорят о нем те, кто его в глаза не видел.
Мартина задумалась.
— Мне надо, чтобы говорили о его ошибки! — досадно пробормотала она.
— Какие ошибки? Что за постановка вопроса? Какое мы имеем право судить о своих родителях, которых мы не выбирали? О своей истории, которая творилась без нас? Какая она есть, такая и есть. Она уже состоялась, уже написана набело. В ней нельзя искать никаких ошибок. Она была, есть и будет. В ней ничего нельзя вычеркивать, исправлять или корректировать. Над ней нельзя смеяться и глумиться, ее нельзя проклинать или прикрашивать. Она — данность, как небо, как земля…
— Хорошо, — согласилась англичанка. — Тогда, если можно, встретимся еще с один человек, который знал Сталин, да?
— Да. Я договорился с виночерпием Сталина. Он самый молодой из моих стариков и даже еще работает. Ему всего восемьдесят шесть лет, и для Погребного и Эгнаташвили он просто Павлик. Он нередко заходит ко мне в редакцию сам, да и дома я у него бывал. Замечательный, веселый старик. В винах как бог разбирается. Был со Сталиным в Тегеране на конференции. Видел Черчилля и Рузвельта.
— Очень хорошо. Давайте послезавтра в двенадцать часов.
— Договорились.
Павел Михайлович Русишвили рассказал о своих впечатлениях после встреч со Сталиным, о том, насколько был прост в общении с людьми Иосиф Виссарионович. Когда речь зашла о репрессиях, он искренне, положа руку на сердце, клялся.
— Я не знаю, поверите мне или нет, — убеждал он англичанку, — но в тридцатые и сороковые годы я слыхом не слыхивал о каких бы то ни было репрессиях, о том, что кого-то арестовали за политические убеждения. Не было такого. Это потом стали говорить, после смерти Сталина. Клянусь вам, никто из близких мне людей, из окружения по работе и быту никогда не заговаривал об этом. Может, мне повезло и меня миновала какая-то страшная тень эпохи, а может, должность моя была не такой уж важной и значительной, но ни намеком, ни каким-то еще едва уловимым чутьем я не почувствовал в своей жизни угрозы для себя. Может быть, еще и потому, что я честно и добросовестно выполнял свой долг и свою работу, а может, очень чутко чувствовал ситуацию и не лез туда, где меня могли просто-напросто подставить. Об одном таком случае я рассказывал Владимиру Михайловичу, когда меня Власик хотел назначить заведующим главным винно-водочным складом Кремля. Тогда я деликатно отказался, сославшись на плохое здоровье, потому что понимал, что перед генералами и маршалами мне, капитану госбезопасности, не устоять, а подставить меня они могли как дважды два.
Вспоминая военный период, Павел Михайлович заговорил о Якове Джугашвили, которого знал лично и даже был дружен с ним, ибо они были почти ровесниками.
— Как он все-таки попал в плен? — спросила Мартина.
— По результатам последних писательских и журналистских расследований, — ответил я, — там было предательство, и немцы просто-напросто его выкрали.
— Но почему Сталин не поменял свой родной сын? — сокрушалась Балашова. — Неужели ему сын так дорог был нет?
— Якова он очень любил, но государство и доверие своих людей ему были дороже, — ответил я, — в отличие от Хрущева. Вот вам два типа советских лидеров. Дело в том, что и у Хрущева была аналогичная ситуация с сыном Леонидом от первого брака. Он тоже был на фронте и тоже офицер, но при этом страшный картежник и пьяница. А хуже всего — еще и подонок. Излюбленным его занятием было следующее. Проигравшему ему в карты офицеру он ставил на голову винную бутылку и стрелял в нее из нагана. Вот такие «невинные» забавы, одна из которых кончилась тем, что он, залив глаза, всадил пулю не в бутылку, а в голову товарища и попал под трибунал. Хрущев прибежал к Сталину просить за него. Кстати, такими развлечениями увлекались и некоторые немецкие офицеры. Только их подопытными были военнопленные. Так вот, Сталин спросил у первого секретаря ЦК КП(б) Украины и члена Военного совета одного из фронтов: «Вы ходатайствуете о своем сыне как член Политбюро или как отец?» — «Как отец», — взмолился Хрущев. «А вы думали о том отце, сына которого убил ваш сын? Что он скажет?» Поскольку Сталин был коллективным президентом, а не диктатором, как любят сейчас утверждать, дело сына Хрущева рассмотрели на Политбюро. Леонида разжаловали в рядовые и отправили в штрафбат. Вскоре он оказался в плену, и немцы стали использовать его в прифронтовой зоне, как сына члена Политбюро. Он неоднократно выступал по радио, агитируя бойцов Красной Армии сдаваться в плен. Это было уже чересчур, и Сталин дал указание начальнику Центрального штаба партизанского движения П. К. Пономаренко выкрасть его у немцев. Когда Сталину доложили, что его приказ выполнен и партизаны ждут самолет для отправки Леонида в Москву, то он ответил: «Не надо рисковать еще одним офицером. Судите его на месте». Леонид Хрущев был расстрелян как изменник Родины в расположении одного из партизанских отрядов. Я думаю, что именно тогда Хрущев затаил злобу на Сталина и стал мстить ему даже мертвому. А Яков не предал ни отца, ни свой народ, и отец, как больно ему ни было, пожертвовал сыном ради победы над проклятым врагом.