5
Мои хорошие сентиментальные мысли прервал стрекот мотоцикла. Я не успел посторониться, как мотоцикл уже оказался рядом, на обочине дороги. Трехколесный красавец резко остановился, обдал меня волной воздуха.
— Здоров! — приглушив мотор, протягивал руку мотоциклист.
В первые секунды я не сообразил, кто это, а как снял мотоциклист новый красный шлем, я обрадовался:
— Серёня! Здравствуй, дорогой! Ты откуда и куда?
— С Возов — я ведь от завода квартиру получил. А еду к матери, лекарство ей везу. Садись, чего стоишь?
— Да я уж пешком. Что тут идти осталось?
— Садись, ноги не казенные! — настаивал Серёня. — Заодно машину оценишь. — И он сильно сжал пальцами руль, как бы говоря: смотри, мол, какого коня удерживаю!
Идти и впрямь всего ничего оставалось, но и Серёню обижать не хотелось (будь я на его месте, я бы обиделся).
Ладно, пусть будет по-Серёниному! Чемоданчик — в люльку, сам — на сиденье, сзади Серёни.
— Вот и порядок! — довольно сказал Серёня и рванул мотоцикл так, что я чуть не опрокинулся.
Летели мы через Барский луг — только грязь из-под колес.
— Ты кем, я забыл, на заводе? — спросил я, когда Серёня притормозил и медленно переезжал шаткий мостик через речку Снову.
— Сварщиком. Я ведь Братскую ГЭС строил, по комсомольской путевке туда ездил, там и обучился.
— А чего не остался?
Серёня замялся.
— Не знаю. Домой что-то потянуло, а чего — не знаю. Может, из-за матери, может… любовь тут я завел. И после одного отпуска решил: вернусь. Посоветовался с матерью — она в слезы. Рада была. «Хоть ты один, — говорит, — со мной будешь, а то четверых детей вырастила, и все, как воробьи, разлетелись».
— Не жалеешь, что вернулся?
— Не-е! Я хорошо живу. Получаю неплохо — мотоцикл, вот видишь, купил.
Мы въехали на бугор, откуда начиналась Хорошаевка.
— Тебя где ссадить? — спросил Серёня.
— Возле Дуни.
— Добро.
И — снова ветер в ушах.
6
Дуня дала мне кусок мешковины, старую цебарку, и я приступил к уборке. Два года никто в хате не жил. На окнах, на потолке — сплошная паутина с черными точками попавшихся мух. Я веником обмел стены, потолок, подскреб лопатой пол перед тем, как его мыть.
— Э-э, — в который раз говорила мне Дуня, — пожил бы лучше у меня. Я б на печке, ты — на кровати.
Ну, а я рассудил иначе: чего зря старуху стеснять, на печь ее выживать? Я тут поселюсь, в свободной половине. Вон даже стол, умывальник у меня будут — от прежних квартирантов остались, а что грязь — так это не беда. Не белоручкой, чай, вырос, полов я в своей жизни перемыл не один гектар, а тут всего какая-то комнатка.
И я еще раз сказал Дуне:
— Мне, теть, здесь удобней.
— Ну, смотри… Тогда я побежала к Павлику за раскладушкой.
Вода в ведре ключевая, обжигает руки — пар от них. Я неистово тру тяжелой мешковиной ни единожды не крашенный пол, на котором комками засохла двухлетняя грязь. Тут мало один раз помыть его — нужно несколько заходов.
Ведро за ведром носил я — благо не к колодцу бегал, а к колонке Дуниного соседа — Васьки Хомяка. Эту колонку он недавно сделал. Сам трубы достал, сам буровую машину нанял. Ну, может, не нанял, а договорился с кем — Хомяк в снабжении работает на заводе тракторных запчастей, что на станции. Как бы там ни было, а удобней заодно с Васькой Дуне стало. Не нужно теперь таскать за сто метров воду от колодца.
Руки колет холод воды, а по лицу течет горячий пот. После второго захода доски побелели и стали приобретать вполне приличный вид. Вот сейчас еще растоплю плитку, обогрею свое пристанище и буду жить кум королю, сват министру…
Дуня стоит у дверей, смеется:
— Нашел себе работенку! Возьми-ка вот постелю свою, — и втаскивает раскладушку, связанную тонкой белой тесемкой.
— Уже сходили? — удивился я скорому возвращению Дуни.
— Дык носят-то ноги еще… Ну, домывай, а я дровишек да угольку пока принесу. — И заспешила на улицу, согнутая, как подкова.
…Дуню в нашей деревне еще звали и староверкой. В детстве смысла этого слова я не понимал, но знал от взрослых, что Дуня ходит молиться другому богу, в другую церковь. А когда — еще в войну, в сорок третьем, вскоре после смерти моей матери — умер от скарлатины Дунин шестилетний сын, его хоронили не на нашем кладбище и не с нашим попом.
Больше она ничем не отличалась от хорошаевских баб: всю жизнь в заботах. Да еще умела дорогого гостя приветить, а на плохого человека — ругнуться не хуже мужика.
Привел Дуню в нашу деревню откуда-то издалека овдовевший мой дальний дядя Емельян Иванович. Трое детей с ним осталось — Петр, Оля и Надя. И вот Дуня пошла на троих, не испугалась. Женщиной она оказалась оборотистой, с хозяйской хваткой. Емельян Иванович был учителем, деньги в семье водились, и Дуня их куда зря не тратила, детей не забывала получше одеть-обуть. И когда в тридцать седьмом свой народился, не выделяла его среди неродных. Ну, может, поцелуем там лишним одаривала, а так все поровну между детьми делила.
Жила когда-то вот в этом пятистенке дружная семья. А минули годы — одна Дуня осталась: вслед за родным сыном Олю похоронили — зверски убили ее три заезжих негодяя. Потом и Емельян Иванович помер. Хороший был человек, все про все знал, газет много выписывал. Учительствовал он не в нашей школе и, наверно, потому закурить мне иногда давал. «На-ка, — бывало, скажет, — сосед, два яйца и сбегай к Колбаихе за табаком». Я — с радостью. Выменяю стакан табака, по дороге щепоть-другую заверну в лопушок и припрячу, а Емельяну Ивановичу отдаю кулек с таким видом, будто и не видел, какой он, табак. И нарочно долго топтался, глаза горели как у голодного перед булкой на витрине. Ну, Емельян Иванович и одарит самокруткой за услугу.
Вышла замуж Надя, женился Петр — и осталась Дуня одна. Одна спать ложится, одна встает, одна завтракает, обедает, ужинает, одна горюет и радуется — кругом одна. Страшно, должно, это. Потому, когда я, бывало, приезжал из училища на каникулы и жил у тетки Маруськи, она ревниво выговаривала мне: «Аи хуже кормила бы, аи работать заставила, если б у меня побыл?» Ей хотелось на время ощутить в своем доме человека, с которым бы можно и словом перекинуться, которому хотелось бы блинцов испечь, чай с мятой заварить.
Дуня и теперь приветила меня как нельзя лучше. Она даже как-то преобразилась вся, ожила, повеселела. Помогая мне устраиваться, забыла про поросят своих — визжали они, некормленые, а она не слышала.
За обедом, будто извиняясь, робко налила мне вишневой настойки и сказала, величая меня на «вы»:
— Вы уж, детка, не серчайте, нынче крепкого не держу — строго насчет этого.
Сама жевала беззубым ртом хлебные крошки, а меня все подбивала на яишницу:
— Вот тут берите, если сало не любите, или вот тут — желток еще светится. Оля всегда такие заказывала. — И все ближе сковородку пододвигала, все ближе…
— Дядя Петя как поживает? — Это я о старшем ее приемном сыне спросил.
— Да там же, в Болотном. В примаках. Дом отгрохал — Нотке его и не снился такой мастер на все руки: и плотничает, и печи кладет, и погреба строит. Он ведь на пенсии теперь — вот и обслуживает всю деревню. Анадысь приходил, говорит, что у школе сейчас работает — кочегарку ремонтирует… Да вы ешьте, детка, ешьте…