Можно себе представить, что было со мною, когда я вернулась в уборную! Цветы, венки все бросила я в угол, говоря: «На что мне все это, когда я не могла показать с каким голосом я вернулась!» Случается иногда, что после первой вещи, когда пропоешь уже немного, во второй вещи звук улучшается, и потому я решилась петь второй номер. Оказалось, пожалуй, хуже первого! В отчаянии, я поехала к моим добрым знакомым — Пеликанам, которые, зная меня, выстрадали то же самое, что и я. Тотчас же послали они за доктором Кошлаковым, чтобы определить мою болезнь. В эту же ночь сделался у меня горячечный бред, а на другой день приехал Кошлаков и, выслушав меня и осмотрев горло, сказал: «Я не могу понять как вы говорите, а не то, что петь, у вас все горло, все дыхательные пути, все заложено» и упрекнул меня зачем я решилась петь в таком состоянии. Я объяснила ему, какой это был концерт и что приходилось хоть умирать, но петь.
Началось лечение. На другой же день после концерта, в газетах поторопились сделать мне беспощадный приговор, что у меня был когда-то голос; но теперь остались одни воспоминания о нем.
Оправившись от болезни, я прежде всего поехала к Н. Так как он заправлял концертами Музыкального Общества, то я просила его разрешить мне спеть безвозмездно в одном из концертов, показаться перед высшим обществом и напомнить ему о себе. Он отказал мне наотрез.
Тут я еще более уверилась, что он с умыслом заставлял меня по несколько раз повторять на репетициях в холодной зале «Лесного царя».
После отказа Н. я должна была восстанавливать доверие публики в небольших залах, где опять загремели рукоплескания и изливались восторги.
Я решилась устроить свой собственный концерт в Купеческом Собрании с оркестром, в котором дирижировал Римский-Корсаков. На этот раз, Бог помог мне, наконец, совершенно овладеть публикою, которая восторженно принимала меня. В то же время произошел поражающий факт, о котором расскажу кстати.
Я верю в Провидение, так как в жизни моей было много событий укрепивших эту веру. Когда я вернулась из путешествия, мне сообщили, что Федоров, начальник репертуара, мой злейший враг, очень болен; но все-таки исполняет свою должность. И вот вышло странное совпадение: тогда существовало правило, что афишу для напечатания должен был подписывать начальник репертуара; когда принесли Федорову мою афишу для подписи, то он, говорят, страшно встревожился. Что чувствовал он? Сознавал ли все свои притеснения относительно меня, чувствовал ли злобу ко мне, только это так подействовало на него, что моя афиша была последняя, которую он подписал; на другой день он умер, и концерт мой пришелся как раз накануне его похорон. Все дивились этому совпадению; нужно же было ему, моему злейшему врагу, умереть ни раньше, ни позже!
Теперь мне остается рассказать историю возникновения моих курсов пения. Еще ранее, чем была поставлена опера «Борис Годунов», я познакомилась с композитором Мусоргским, который бывал у меня. Заметя в нем многие странности и, вместе с тем чрезвычайно симпатичные черты во всех отношениях, и как художника и как человека, мне всегда хотелось поближе сойтись с ним.
По возвращении моем из путешествия, мне удалось, встречаясь с Мусоргским у наших общих хороших знакомых, у которых он даже жил, мало-помалу сблизиться с ним. Он стал приручаться, и сознался, что, веря разным слухам, боялся меня, а теперь убедился, что слухи эти были совершенно лживые. Мусоргский был такой человек, какого, я думаю, другого не найдешь на свете. Он так любил людей, что не мог себе представить и допустить в ком-нибудь что-нибудь дурное. Он судил обо всех по себе.
Кто знал хорошо Мусоргского, тот не мог не видеть, что это был выходящий из ряда человек, не признававший интриг, не допускавший, чтобы человек образованный, развитой, мог иметь желание нанести другому вред или сделать какую-нибудь гадость. Одним словом, это была личность идеальная. Когда он писал «Хованщину», то часто бывал у меня; напишет номер и тотчас же является ко мне в Ораниенбаум и указывает какого исполнения желает. Я пою — он восторгается. Таким образом он писал «Хованщину».
Скоро он убедился, что я вовсе не такая дурная женщина, какой рисовали меня мои враги, и когда я пожелала сделать артистическую поездку по России, он охотно присоединился ко мне и мы путешествовали вместе. Между прочим, в Малороссии он заимствовал много малороссийских мотивов. Последнее лето перед смертью он жил у меня на даче, где кончал «Хованщину» и «Сорочинскую ярмарку». Тут мы сговорились открыть сообща курсы. Он возлагал большие надежды на это дело, рассчитывая на возможность существовать, так как средства его были очень и очень ограниченные.
Но в первый год к нам явилось также очень ограниченное число учеников. Это огорчило его; но мы оба предались самым ревностным образом нашему делу, надеясь, что дружными трудами привлечем к себе учеников. На курсах наших вводились совсем новые приемы: так, например, если было два, три, четыре голоса, то Мусоргский писал для них дуэт, терцет, квартет, для того, чтобы ученики сольфеджировали. Это очень помогало в нашем преподавании. Видя, как успешно я ставлю голоса, он поражался этим.
Все говорило, кажется, в пользу нашего дела, но сезон еще не кончился, как Мусоргского постигла смерть. Очень вероятно, что на него влияло все — и нравственное возбуждение и материальные лишения. Он бедствовал ужасно. Так, например, однажды он пришел ко мне в самом нервном, раздражительном состоянии и говорит, что ему некуда деться, остается идти на улицу, что у него нет никаких ресурсов, нет никакого выхода из этого положения. Что было мне делать? Я стала утешать его, говоря, что хотя у меня нет многого, но я поделюсь с ним тем, что имею. Это несколько успокоило его. В тот же день вечером, мне нужно было ехать с ним вместе к генералу Соханскому, дочь которого училась у нас и должна была у себя дома петь в первый раз при большом обществе. Она пела очень хорошо, что вероятно подействовало на Мусоргского. Я видела, как он нервно аккомпанировал ей. Действительно, все нашли, что для столь короткого времени ее учения, она пела очень хорошо. Все остались довольны, мать и отец ее очень благодарили нас. После пения начались танцы, а мне предложили играть в карты. Вдруг подбегает ко мне сын Соханского и спрашивает, случаются ли припадки с Мусоргским. Я отвечала, что сколько знакома с ним, ни разу этого не слыхала. Оказалось, что с ним сделался удар. Доктор, который был тут же, помог ему и когда нужно было уезжать Мусоргский совершенно уже оправился и был на ногах. Мы поехали вместе. Подъехав к моей квартире, он стал убедительно просить позволить ему остаться у меня, ссылаясь на какое-то нервное, боязливое состояние. Я с удовольствием согласилась на это, зная, что если бы с ним опять что-нибудь случилось, на его одинокой квартире, то он мог остаться без всякой помощи. Я отвела ему кабинетик и заставила прислугу караулить его всю ночь, приказав, в случае если бы ему сделалось дурно, тотчас разбудить меня. Всю ночь он спал, сидя. Утром, когда я вышла в столовую к чаю, он вышел также очень веселый. Я спросила его о здоровье. Он благодарил и отвечал, что чувствует себя хорошо. С этими словами, он оборачивается в правую сторону и вдруг падает во весь рост. Опасения мои были не напрасны — если бы он был один, то непременно задохся бы; но тут его повернули, тотчас же подали помощь и послали за доктором. До вечера были еще два таких же припадка. К вечеру я созвала всех его друзей, принимавших в нем участие, во главе их Владимира Васильевича Стасова, Тертия Ивановича Филиппова, и других, которые его любили. С общего совета решено было: в виду предполагавшегося сложного лечения и необходимости постоянного ухода, предложить ему поместиться в больницу, объяснив, как это важно и полезно для него. Ему обещали устроить в больнице отдельную прекрасную комнату. Он долго не соглашался, желая непременно остаться у меня. Наконец, его убедили. На следующий день его отвезли в карете в больницу. Сперва он начал поправляться, но потом ему сделалось хуже и хуже и он скончался.