– Этот нож сделал один безвестный российский Кулибин в лагерных мастерских…
– Где-е?! – опешил Павел.
Батышев поглядел на него, усмехнулся, осторожно взял свою пиалу, отпил, после этого заговорил снова:
– Университет я закончил в пятьдесят первом. Там, за Уралом, уже царили Лысенко с Лепешинской, наука была загнана в провинциальные институты. Но и там уже появились лысенковцы. У нас первым лысенковцем был папаша Гонтаря. Ну, вся недоучившаяся молодежь, конечно, возле него собралась. А нас, меньшинство, кто серьезно учился, и свое мнение имел, собрал вокруг себя один старейший профессор… Не буду называть его имени. К чему тревожить лишний раз? Его и так на старости лет, перед смертью, вволю помытарили. А я был молод, горяч, считал, что истину можно доказать даже тем, кто науку приспособил для политического авантюризма. Короче говоря, всему нашему кружку навесили ярлык – антисоветская деятельность, а донос накатал Гонтарев папаша. Там еще подписи были… У нас городок маленький, когда я вернулся, встретил одноклассника, а он, оказывается, в архиве работал. По старой дружбе и перечислил мне благодетелей. Эти люди, кое-кто, до сих пор работают в Университете. Иногда я смотрю им в глаза долгим упорным взглядом. За это, в основном, меня и не любят. Короче говоря, дали мне четвертак. Двадцать пять лет, по-русски говоря. Тогда, на излете репрессий, всем четвертаки давали. Правда, я к расстрелу готовился. Портретик даже на груди выколол. Так сказать, улыбка Мефистофеля палачам. Пусть стреляют в своего вождя и учителя, корифея всех наук…
Павел изумленно воскликнул:
– А я всегда думал, что это делают наоборот, заклятые сталинисты!..
– Вот как раз наоборот… Только, мало кто знал, что, когда расстреливают, в грудь не стреляют. В затылок стреляют… Для того, кто готовился к смерти, двадцать пять лет – подарок судьбы. Но все равно, сам понимаешь, что значит, такой срок для молодого человека… К тому же тогда казалось, что все это навечно; лагеря, репрессии ни за что… Мой друг, лагерный Кулибин, тоже рвался к свободе. И голова, и руки у него были прямо уникальными. Умудрился сварить настоящий индийский булат в обыкновенной лагерной кузнице. Его и посадили-то, я полагаю, за этот самый булат. Если подумать, в нашей промышленности и в армии, его просто негде применять, а технология сложнейшая. А он надоедал всем, пороги обивал, вот и запечатали его в лагерь, чтобы не надоедал занятым людям. В побег он готовился основательно. Иначе ты бы сейчас не разговаривал со мной. Хорошо, что он в мастерских работал. Лагерь-то лагерем, но кое-какое рудничное оборудование было, а его ремонтировать надо, вот моего друга лагерное начальство и ценило, даже усиленную пайку давали. Он такой самострел сварганил, что в разобранном виде никто понять не мог, что это такое, а я с ним потом на лосей охотился. А тут случилась амнистия. Ее еще называют бериевской. Большинство уголовников выпустили. А те, кого не выпустили, жутко обиделись. Они же все время считались "социально близкими". Вот и наладились в побег человек двадцать уголовников, и мы с другом с ними. Лопухи мы были зеленые. Эти гады взяли нас с собой, как продовольственный запас.
– Что-о-о?! – Павел даже разинул рот от изумления.
– Ты что, не знаешь?! – в свою очередь изумился профессор. – Это называется – "побег с коровой". Обычное дело в то время среди матерых лагерников. Да и сейчас наверняка тоже… Нравы-то мало изменились… Вот и нас сманили, чтобы сожрать, если прижмет. Неделю почти, бегом мы уходили от преследования, да и припасы кое-какие были. Так что, нас пока не трогали. Друг мой самострел нес в разобранном виде в мешке, уголовники не знали, что это такое. А я одну финку за голенище сунул, а нож вот этот – за подкладкой шапки хранил. Видишь, как удобно рукоятка изгибается? Когда на плотах пошли по реке, припасы кончились, и уголовники начали на нас какие-то особые взгляды кидать. Вот тогда до нас и дошло, что вовсе не по дружбе они нас в побег пригласили. Они глядели на нас, и зубами щелкали, как голодные собаки. Не пойму как, но только кто-то у меня из сапога ночью финку вытащил; мы уж и спать боялись. Уголовники – народ безалаберный, забыли хоть какой-нибудь картой запастись. С разгону впоролись в пороги. С нашего плота трое утонули. Нас с другом, и еще шестерых, на берег выбросило. Хорошо хоть остальные на другом берегу оказались. Вот тут наши друзья и решили подкрепиться… – профессор замолчал, потянулся к чайвани, медленным движением наклонил ее, сосредоточенно глядя, как золотистая, чуть парящая, струйка чая течет в пиалу. Казалось, он забыл о Павле.
Тот не выдержал, спросил почему-то шепотом:
– И что, вашего друга съели?..
Очнувшись от задумчивости, профессор усмехнулся:
– Нет, мы вовремя сообразили, да и маленькое преимущество имели; уголовники от голода ослабели, а мы – нет. Я ж биолог; кое-какими травками, да кореньями силы поддерживали. Да и мышами с бурундуками не брезговали… К тому же я в студенческие годы боксом увлекался, даже чуть чемпионом Сибири не стал. Тогда многие боксом увлекались… Когда уголовники прижали нас к берегу, мы кинулись на скалу, что вдавалась в реку. Там карниз был узенький, еле одному пройти. Друг мой принялся самострел собирать, а я с ножом на карнизе встал. Хорошо хоть эта компания все свои топоры перетопила. В общем, одного я успел в речку спровадить, тут и первая стрела свистнула. Из шестерых один только и успел убежать. Потом мы с другом кое-как связали плот из четырех бревешек, оставшихся от разбитых плотов, и дальше поплыли. Да только не отплыли далеко. У компании, что на другом берегу спасалась, карабин был. Мы-то думали, они утопили его, ан – нет. Кто-то бабахнул раз, видимо ради пакости, и друга моего с расстояния в пятьсот метров наповал. И так бывает… – Батышев снова замолчал, отпил чаю, потеребил задумчиво бороду.
– А дальше что? – снова прервал его задумчивость Павел.
– Дальше?.. Дальше ничего… Плыву на плоту, думаю. И вдруг понимаю: бежать-то мне некуда, хоть обратно в лагерь возвращайся. Документов никаких. Население в тех местах и сейчас-то редкое, а тогда одни чукчи жили. Любого белого человека со всех сторон видать. Да и какой толк из лагеря бегать, когда вся страна лагерь! Думал, думал я, да не придумал ничего лучше, как свернуть к устью какого-то притока, бросить плот, и двинуться вверх по течению в такую глушь, куда еще ни один человек не заглядывал. На мое счастье кто-то туда все же заглядывал. Наткнулся я на крепкую избушку из листвяга, в ней и обосновался. Жил как дикарь. Сам оленьи шкуры на одежду выделывал, зимой питался сырым мясом, чтобы цингой не заболеть. На третий год только к чукчам вышел. От них и узнал про амнистию. – Профессор помолчал, и уже другим тоном договорил: – Ты знаешь, а ведь не вычеркнуты эти годы из моей жизни. Может, они-то и дали такой толчок ей? Много я там передумал… В частности и о том, что нельзя мстить. Все, что случилось, может на второй виток пойти, и вернуться на другом уровне. Ведь по спирали все развивается… А было это на Адыче…
Он замолчал. Сидел в кресле, глядя куда-то в пространство; могучий, седой, с загорелым, гладким, почти без морщин, лицом. И эти его сила и твердость почему-то вызвали у Павла раздражение, он заговорил с едким сарказмом:
– Вот, значит, как… Значит, мстить нельзя… Тебе, значит, по одной щеке, а ты подставь другую… Чистоплюйство все это! А они не чистоплюйствуют! Они крепко везде устраиваются, и ничем не брезгуют. Сегодня он Фирсова убил, завтра всю жизнь на Земле угробит. Для того лишь, чтобы ему нигде не поддувало…
– Возможно, ты и прав… – тихо, с укоризной в голосе, заговорил Батышев. – Возможно, мы во всем виноваты. Вместо того чтобы, придя из лагерей, призвать к ответу всех гадов, мы принялись играть в благородство, а они этим воспользовались, и нас же мордами в грязь… При этом сами на своих местах остались, и талантливых ребят отпихивают, чтобы послушных холуев сажать рядом с собой… И, тем не менее, я против Гонтаря слова не скажу. Не желаю, чтобы хоть в чью-то голову закралось подозрение, будто я мщу ему за отцовы делишки.