А маленький Хмырь мотал все на ус. Когда вырос, оказалась у него одна дорога – в тайгу. Потому что он ничего больше не умел.
Дорогие южные рестораны, прилипчивые южные женщины быстро высасывали деньги, потом оставалось тоскливое чувство недовольства; будто чего-то не допил, чего-то не допробовал.
Вскоре нашлась лазейка сплавлять пушнину налево. Особенно пошли соболя и размножившиеся на таежных речках бобры. Два года охотовед ходил вокруг да около, на третий схватил за глотку. Думал Хмырь, придется делиться – не пришлось. У охотоведа давно все было налажено, Хмырь лишь занял свободное местечко. Потом уже, много времени спустя, до него дошло, что нужен он был охотоведу для другого… Монеты покатились потоком, успокаиваясь в тихих заводях кабаков Черноморского побережья и Прибалтики. Четыре года текла сладкая разгульная жизнь, когда уже месяцы таежного промысла казались отдыхом. Потом взяли. Многого он не знал, а следователь решил, что говорить не хочет. Да еще охотоведу удалось так повернуть, что оказался он ни при чем, все свалил на Хмыря, и получил какую-то мелочь. Наверное, давно уже живет в свое удовольствие на воле.
Хмырь мрачно ухмыльнулся: паршивый расклад – шесть лет сладкой жизни на пятнадцать топтания зоны… В который уже раз пришла на ум мысль; а такая уж и сладкая была эта его разгульная жизнь? Что особенного он, собственно говоря, видел? Да ничего особенного! Шесть лет все одно и тоже. Вечером сквозь дым и хмель все казалось прекрасным: женщины – королевами, мужчины – друзьями до гроба. А утром – противная перегарная вонь, смешивающаяся с вонью перебродивших закусок. У женщин оказывались поблекшие лица, морщинки под глазами и неопрятные складки нездоровой, серой, обрюзгшей кожи на боках. Белье тоже оказывалось не первой свежести. Да в его селе ни одна баба не позволит себе лечь в постель с мужиком, пришедшим с промысла, в несвежей ночной рубашке! Хмыря мутило, но каждый раз он говорил себе, что следующая обязательно окажется другой. Но все оказывались на одно лицо, всем было нужно только посидеть в кабаке, да денег. Пусто было и скучно. Ошибся отец; не в тайге Хмырь сгубил свою жизнь. Тайгу он любил. И понял, как он ее любит, только теперь, когда ее отгородили от него колючая проволока и вышка с часовым. Особенно невыносимая тоска накатывала на него веснами, как теперь, вместе с терпкими ароматами просыпающейся тайги.
Хмырь заскрипел зубами от бессильной злости на себя, за то, что не понял, как и большинство в селе, одного человека. Молодой человек приехал в их затерянное в тайге село, когда Хмырь еще вообще пешком под стол ходил в буквальном смысле, а госпромхоз был – одно название. Попросил молодой человек, чтобы закрепили за ним угодья. Посмеялись чудачеству, но угодья закрепили, самые отдаленные и бедные зверем. Охотник пропадал там и зиму и лето. Решительно и твердо он сразу отказался заготовлять метелки, березовый кругляк, дрова, и прочую чепуху, чем обычно в межсезонье занимаются промысловики. Как ни крутило начальство, а сладить с ним не смогло. На таежных полянах сено косил для подкормки копытной живности зимой, для птицы высаживал по прогалинам рябину. И год от году стал сдавать пушнины все больше и больше.
И вот теперь Хмырь скрипел зубами оттого, что сначала чужая глупость, а потом собственная помешали ему стать таким же независимым хозяином на земле. Проболтался столько лет, как навоз в проруби, а чуть крепче дунуло – и сдуло, да в такую яму, что не вдруг и выберешься. Жил, как все. Урывал куски, не думая о будущем. Все вокруг ничье, и, казалось, не убудет. Хозяева земли не приветствовались, приветствовались покорители. И если кто ухватывался корнями за землю – насмешки; мол, за старое цепляешься, прогресса не признаешь. Вроде все как прежде стоит, словно лес живой, а чуть тронь с места, и поползет, подобно оползню. Да и поползло уже давно! Только времени нет ни у кого, заметить. И что же, теперь так и сидеть в зэках? Наколки сделать, блатные песни начать петь? Да нахрена ж такая романтика нужна! Нет уж, в тайге есть еще такие места, где и паспорта не спросят; ставь избу, и живи. Если другим мешать не будешь, и тебя никто не спросит, кто таков?..
– Здорово, Хмырь! Скучаешь?
– Нет, воздухом дышу, кислородом… – Хмырь неприязненно посмотрел на присевшего рядом Гирю.
Противный он какой-то. Толстая, налитая харя, толстое, налитое туловище, толстая, начинающаяся прямо от ушей шея. И точно, похож на двухпудовую гирю. А глаза хи-итрю-ющие…
– Да тут, какой кислород? Проволока душит, колючками гортань рвет, не вздохнешь, как следует…
– Что, тоже по воле заскучал?
– Как тебе сказать?.. Сам до воли не потянусь, предложат – не откажусь… Закуривай!
Вытаскивая из портсигара длинную заграничную сигарету, Хмырь равнодушно проворчал:
– Губошлепа раскрутил…
– Его, щенка. Щенок, щенок – а зубастый… – весело, благодушно протянул Гиря.
– А от пахана неприятностей огрести, не опасаешься?
– Да ну… Станет он из-за пачки сигарет меня на правеж ставить… У Губошлепа на воле кто-то денежный есть, цеховик вроде. Вот бы такую хазу… – Гиря мечтательно прижмурился.
– Зачем тебе хаза? Ты чего это, Гиря, никак лапти навострил? А меня что же, с собой зовешь?
– Чего тебя звать? Ты до звонка здесь гнить собрался. Эх, а на воле… Воздух совсем другой, девочки бродят, задками крутят. И колючки нет, и вышки зенки не царапают…
– Ты зачем пришел?! Душу рвать?! Вали, без тебя тошно…
– Да чего мне тебе душу рвать? Просто, радость наружу вырвалась…
– Мне-то что? До ближайшего кордона и подышишь волей, если возле самой зоны собаки тепленькими не возьмут…
– Не боись, все предусмотрено. Чисто пройдет.
– Чисто пройдет, если до железной дороги тайгой пойдешь. Да где тебе… – Хмыря вдруг будто стукнуло по голове, он уставился в лицо Гири настороженным, колючим взглядом. Тот поежился, подумав, что, наверное, такой взгляд бывал у Хмыря, когда тот выцеливал таежного зверя. – А ты чего это, Гиря, язык-то передо мной распустил? А? Не такой ты человек, чтобы кому попало про такое трекать… Ну?!
Гиря прикусил язык. Не рассчитал. Нельзя было так напрямую. Теперь вот вертись. Чего доброго еще делиться придется. Надо было как-нибудь скользко намекнуть, чтобы Хмырь сам начал проситься, а теперь он понял, что нужен, теперь он будет торговаться.
– Без меня тебе тайгу не пройти, – задумчиво продолжал Хмырь. – Ты в побег неспроста собрался. Возьмешь в долю, и на воле хорошие документы поможешь добыть. Ясно?! – Хмырь яростно и весело сунулся лицом к самому лицу Гири.
– Тот от неожиданности отшатнулся, но тут же растерянно забормотал:
– Какая доля, Хмырь?.. Ты откуда сорвался?
– Не крути хвостом, я тебя насквозь вижу!
– А если дело мокрое?
– Ты на мокрое не пойдешь. Ну, быстро, по рукам, или ищи себе другого проводника…
– Ладно, по рукам… – скрепя сердце протянул ему руку Гиря.
В хитрейшую комбинацию приходилось по ходу дела вводить поправки. Лучше всего было бы, чтобы Хмырь не догадывался о камнях. Проводил бы до железки, и пусть катится на все четыре стороны. Конечно, Гиря во время долгого пути сумел бы натравить Крыню на Хмыря, а уж Хмырь не тот человек, чтобы позволить себе глотку перерезать тупому мокрушнику. Вот бы и ладненько получилось; Крыни нет, а Хмырю не резон где бы то ни было язык развязывать…
…Губошлеп тискал в кармане потной рукой пухлую пачку засаленных пятерок. До слез жаль было денег, с таким трудом пробивавшихся к нему из далекого Ленинграда. Сердобольная мамочка ничего не жалела для своего сынка. Для нее он так и остался маленьким шалуном. Загнанный работой отец с самого начала не встревал в воспитание сына, только деньги таскал домой чемоданами. А мать искренне считала, что воспитание заключается в том, чтобы доставлять своему ребенку все, что он ни попросит, и непременно самое лучшее. Самые лучшие игрушки, потом – самые модные костюмы. Самая лучшая музыка, непременно через самую лучшую заграничную стереосистему. Ей, маленькой девочкой пережившей блокаду, все это казалось самым главным, а все остальное придет… Сама она за три блокадных года оголодалась на всю оставшуюся жизнь. И не желала, чтобы сын хоть в чем-то испытывал недостаток. То, что случилось с сыном, она восприняла как нелепую случайность, как несчастье, в котором были повинны все, только не ее мальчик.