Отец схватил одну пару, самую маленькую, поднял над головой:
— Почём удовольствие, хозяин?
Тот, весь праздничный, белозубый, с рыжею бородищей во всю рубаху, засмеялся:
— Сначала примерь!
Отец приказал Борьке скинуть сапоги:
— А ну, вздень вместо них вот эти игрушечки. Поедешь со мной на луга, на сенокос — пригодятся.
Борька ступил босыми ногами в берестяные калошки и радостно уйкнул. Было в них так легко и прохладно — хоть сейчас, прямо с места лети по воздуху!
Для матери тоже сразу лёгонькие обновки нашлись, а отец себе выбирал их долго, обстоятельно. Притопывал обновкой по зелёной мураве, повёртывал обутую ногу и так и этак, а хозяин довольно басил:
— Ты ещё вот эту пару примерь. Эта на другой колодке делана!
Примерно так же представляет теперь Борька и будущую покупку шапки. Только лежат все шапки не грудой на земле, а на длинном-предлинном, во весь рынок, прилавке. И он, Борька, вдоль этого прилавка похаживает, свой малахай держит под мышкой и все шапки не торопясь примеряет.
Он примеряет, а торговцы наперебой советуют:
— Ты ещё и вот эту, и у меня посмотри…
— А вот эта, глянь-ка, и поновей, и поскладней, и тоже солдатская.
От такой воображаемой картины настроение у Борьки опять становится прекрасным. Он скидывает варежку, по-хозяйски, заботливо сметает голою ладошкой снег с пестеря, опять ловит носом яблочный дух, смачно зажмурясь, крутит головой. Потом, подражая дедушке, солидным голосом сам себе говорит:
— Ничего! Проживём и без этого баловства…
Лес между тем кончается. Снегопад затих, стало светлей. Дорога выныривает из-под белых елей в просторную белую долину — и теперь здесь видать всё очень далеко.
Впереди тонкая нить железнодорожной линии. За ней белые кровли станционного посёлка, светло-синие столбики дыма, кривые, узкие и тоже все будто бы в голубоватом дыму дальние улочки и переулки.
Где-то там долгожданный рынок, и дедушка сам теперь торопит Карюху. Он даже на коленки встал:
— Но-о, залётная! Давай веселей, давай… На рынке сейчас, поди, самый торг.
И Борька вскочил на коленки. Борька сразу так заволновался, что ему стало жарко, и он тоже закричал:
— Но, Карюха, но!
У переезда через линию, у высоко поднятых шлагбаумов, их чуть было не задержали.
Из маленькой будки вышла тепло и смешно закульканная стрелочница. На ней ватные штаны, ватная телогрейка, на голове толстая шаль, а поверх шали круглой башенкой железнодорожная фуражка. Стрелочница задудела в жестяной рожок, замахала на дедушку:
— Стой! Поезд подходит!
Она собралась опустить шлагбаум, но дедушка так тут ожёг Карюху вожжами, что у Борьки под рукой высоко подпрыгнул пестерь, и длинные сани в один миг перескочили на ту сторону линии.
Стрелочница ахнула гневно, а потом засмеялась:
— На пожар торопитесь?
— Нет, мы за шапкой! — засмеялся и Борька.
Сани, весело стуча на ледяных раскатах, покатились по широкой улице вверх. Мимо поплыли сугробные палисадники с пушистыми от инея деревьями, по-за тонкими ветвями замелькали мёрзлые окошки почти таких же, как в Борькиной деревне, домов.
Малолюдно и тихо тут было тоже, как в деревне. Раз или два улицу перебежали малыши с саночками, а взрослых вообще не было никого.
«Наверное, на рынке все… — подумал Борька. — Наверное, здешние люди все очень мастеровые и очень торговые. Нашили шапок и теперь вот помчались продавать…»
А когда впереди за углом глухого забора показались наконец ворота с облупленной вывеской «Рынок», то Борька и совсем встал на ноги, совсем навалился на дедушку, всё пытаясь заглянуть за эти ворота раньше времени.
Засуетился и дедушка.
Он потянул за лямки пестерь, установил себе под самый бок и даже полой тулупа накрыл.
— А ты, Борька, садись на мешок с рожью. На рынках такие подлёты попадаются, не успеешь моргнуть — мешок свистнут! Не поглядят, что казённый… А впрочем, меня не больно проведёшь, я тёртый калач! — неожиданно храбро заключает дедушка.
И вот так вот рысцой, на всём на полном Карюхином ходу они въезжают в распахнутые настежь ворота.
Въезжают, и вдруг дедушка перепуганно тпрукает.
Лошадь встаёт, дедушка замирает, рядом с ним замирает и Борька.
Санная дорога проходит через рынок напрямую и куда-то дальше, как через пустое поле. На рыночной площади — никого, хоть «ау!» кричи. Меж длинных рядов свежий снег. Бежит по этому снегу одинокая востроухая собачонка — безо всякого азарта, лениво, взлаивает на прибывших.
За щелястыми навесами, за накрест заколоченными ларьками стукает какая-то дверь. Медленно, хрустя по снежной тропе валенками, из-за этих построек выходит старик. Он долговязый, узкоплечий, похож на сухую жердь в просторном, обвисшем полушубке, но шагает начальственно и, судя по всему, он здешний караульщик.
Громким голосом ещё издали он спрашивает дедушку:
— Пошто, паря, приехал? К кому?
А дедушка прийти в себя не может, дедушка разводит руками.
Наконец выговаривает:
— Разве торговли сегодня нет?
Караульщик хотя и очень строг на вид, да, похоже, глуховат.
— Пошто, пошто?
— Я говорю, торговли сегодня разве нет? — повторяет ериком дедушка, и седой караульщик сразу смягчается.
— А-а… Нету, сокол, нету… Давно нету! Ни сегодня нет, ни вчера не было, ни позавчера… Как пошло с той зимы всё тишае да тишае, так вот теперь и совсем, считай, стихло. Да и чем, кому теперь торговать?
— А шапками? — тоже кричит, чуть ли не плачет Борька. — А шапками? Ведь говорили, тут шапку выменять можно…
— Было! — сразу соглашается старик. — Что было, то было. В то время как заводской люд мимо нас на Урал ехал… Вот тогда — верно: если ихний эшелон здесь, на станции, задержится, так они, бывало, на хлебушко всё своё и променяют!.. А теперь — нет. Теперь, слава те, на фронтах, слышь, наша берёт.
И, тугоухий, но в общем-то очень, должно быть, разговорчивый, очень, должно быть, наскучавшийся один среди полузаброшенных ларьков, он снова тянется к дедушке:
— Нынче, знаешь, кого больше-то сюда привозят да тут на станции и ссаживают? Ребятишек… Тех, что в самом полыме-огне родителей своих порастеряли, — вот их к нам и везут… Кого — к нам, кого — чуть подале, в район, в Батурино… Ты на вокзале у нас случаем ещё не побывал? С гостями с такими с нашими не встречался?
Но дедушка почти уже и не слышит старика, дедушка бормочет своё:
— Вот незадача… Вот беда… Вот горе!
Старик, полагая, что речь идёт всё ещё о тех же ребятишках, кивает:
— Конешно! Война и по малым бьёт.
И тогда дедушка кричит опять, кричит сердито:
— Да у меня беда-то, у меня! Располагал, собирался, ехал, насулил внуку всякова Якова, а заявился — пусто.
— Ну-у, это ещё ничего, — басит караульщик. — Это ещё не горе. Ты, похоже, паря, и в самом деле с настоящим-то, с нынешним горем не очень чтобы и видывался… Разве это беда? Это по нынешним меркам — пустяк.
И вдруг спохватывается, что дедушка на такие речи может рассердиться совсем, — опять ласково, даже искательно заглядывает ему в лицо:
— А ты не продукт ли какой привёз, а? В обмен на шапку… Так моя, конешно, не гожа, но ты сделай, соколик, милость — продай мне чего-нибудь и на денежку… Продай хоть чуть-чуть… Что у тебя здесь?
И старик приглядывается к пестерю, ощупывает осторожно мешок с зерном, на котором сидит печально Борька.
Дедушка вмиг настораживается, хватает одной рукой вожжи, другой — отпихивает старика.
— Но, но! Отойди, отойди… Ишь чего заприговаривал, ишь чего запел! Сначала, значит, «ребятишки», а теперь и сам куда не надо полез… Отойди, ёлки-моталки! Говорю, отойди!
— Да ты что? — опешил старик.
— Я сказываю, отойди!
И дедушка так круто разворачивает Карюху, что оглобли трещат; и он гонит лошадь обратно за ворота на пустынную улицу.
Борьку в санях бросает из стороны в сторону, но он даже не держится — ему всё равно. На душе у Борьки теперь такое — лучше бы зареветь.