— Я тоже, между прочим, могу что-нибудь придумать. Уже придумала даже.
— Что ты придумала?
— Новую запись той жуткой истории. Помнишь? «У попа была собака…»
— Ну?
— Удобнее теперь писать это вот так… — Катенька взяла ручку и вывела на конверте, в котором оператор рассылал распечатку мобильных трат: «У попа была @».
— Да… Знаешь что?
— Что?
— Ты лучше не придумывай. Я буду придумывать, а ты — бесподобно исполнять.
6
— Вербовать рекрутов в наши ряды, в ряды паладинов опричного ордена, надо, прежде всего, из кругов молодых маргиналов, — азартно витийствовал Егор. — Из кругов культурного андеграунда, злого, закаленного, недоуменно обывательской средой отвергаемого.
— Не следует забывать, — Тарарам был невозмутим, — что в сегодняшней альтернативке, как в любом пыльном подполье, полно обычных серых мышей, которых более пронырливые соплеменники просто не пустили жировать в амбар.
— Не следует забывать также, что андеграунд — по существу, отторжение, отрицательная реакция на общество потребления иллюзий, жест неучастия в нем, своеобразная форма его социальной критики, проявленная не с булыжником в руке на баррикаде, а в ином — не общего лица — образе жизни.
— Ну и что?
— Но ведь и мы, в свою очередь, стремимся стать не чем иным как строго организованным и чисто выметенным подпольем, добровольно обустроенном за гранью этических, эстетических и прочих норм пошлейшего, как ты выражаешься, бублимира.
— Однако мотивы бегства под пол бывают разные. Здесь, как и там, — Тарарам устремил палец вверх, в мир надпольный, — основная масса обитателей — балласт и гумус, аморфный, бесструктурный, никак не складывающийся в прообраз прекрасного нового мира, построенного по вертикали: снизу — к Божеству. Ведь отроки и девы спускаются туда, — Тарарам устремил палец вниз, — без тоски по костру и нагайке, спускаются в банальном поиске себя, так как всего лишь не разделяют взрослых правил жизни предков. Конфликт малявок и отцов, скрытый или явный, но вечно неизбежный в обществе, покинувшем благой покров традиции, толкает первых на потешный бунт против взрослости как таковой. Они принимают клумбу за непроходимую чащу. А ведь взрослость — всего лишь повышенная степень социализации, как в мире попранной традиции, так и в прекрасной империи духа, где правят служение и долг, а не желание расслабиться и наслаждаться процессом скольжения к смерти. Структурный, социальный, слишком жестокий для них мир бунтующие дети воспринимают просто как мир взрослых. Вследствие чего их отказ подчиняться правилам этого мира приобретает комическую форму нежелания взрослеть.
— Что же в этом комического?
— То, что одновременно они не хотят выглядеть детьми. А выглядеть ребенком боится только тот, кто еще не повзрослел.
— Но взрослыми они боятся выглядеть тоже.
— Вот именно. Они хотят того и другого разом. Вернее, они ни того, ни другого не хотят. В этом и беда. Они невольно блокируют свое психическое и культурное развитие на инфантильном уровне, а этот уровень не предполагает ответственности, продуктивной деятельности, созидания, его душа — потребление. Вот и выходит, что кругом удавка.
— Не знаю… — Егор остановил взгляд на горшке с цикламеном — цветок стоял на окне. — Но это все-таки уже иное потребление. Ценностный ряд совсем не тот.
— А велика ли разница? Согласен, вкус их формируется в условиях отказа от массовой культуры, навязываемой взрослым бублимиром, и отличается, пожалуй, большей изощренностью, заставляющей воротить нос от духовного хлебова обывателя. И что в результате? У этих мальчиков и девочек из чистой стали, этих идеалов современника, замирает сердце не от писка изделий с конвейера «Фабрики звезд», а от «Кирпичей», «Джейн Эйр», «Психеи» или, скажем, «Коловрата». Но в чем принципиальное отличие? И тут и там мы имеем дело не с познанием, требовательным развитием и созиданием, а с самоценным потреблением. Везде господствует частная сфера жизни, замкнутость на собственной персоне. Подполью не интересен мир взрослого обывателя, миру обывателя не интересны маргиналы. При этом и те, и другие потребляют культуру, созданную не ими, находя себя и самоутверждаясь лишь в этом потреблении. Подпольщик, правда, сверх того изощренностью вкуса еще и иллюзорно компенсирует собственную несостоятельность.
— Но ведь есть и творцы альтернативки, мотор нонконформизма.
— И тем не менее, дружок, твоя альтернативка — просто иное общество потребления иллюзий, его оборотная сторона.
— Так где же нам искать союзников?
— Надо опираться не на среду, а на штукарей — манипуляторов. Потому что манипуляторы, манипулируя, волей-неволей стремятся сохранить ясное, первичное, не искаженное наведенным мороком сознание. Иначе они сами станут манипулируемыми. А ведь нам так не нравится, когда с нами делают то, что мы позволяем себе делать с другими.
— То есть манипуляция не может стать тотальной? Кто-то всегда должен находиться вне сферы иллюзии, в капсуле чистой рациональности? Вернее, даже не рациональности, а такой кристальной атмосферы, где он, этот кто-то, адекватен самому себе?
— Нелепый вопрос — ведь сам ты не считаешь себя объектом чьей-то манипуляции. — Тарарам изобразил на лице приличествующее случаю удивление. — И потом, чтобы питать какие бы то ни было надежды, нам ничего не остается, как просто верить в то, что это так.
— Да, конечно, но я при этом не манипулирую… Нет, все же нам нужны не эти, не манипуляторы, а люди, пусть и вовлеченные в скверный мир, но не подверженные иллюзии просто в силу того, что внутренне они существа иной природы, и корни их тоскуют по райской земле.
— Между прочим, именно эти капсулы, недоступные для манипуляции, а ее как раз производящие, по большей части и становятся источником отрицания манипуляции как таковой. — Тарарам разлил в рюмки водку — аккуратно, под край.
7
— Что-то я не понимаю… — Настя покусывала фисташковое мороженое в вафельном стаканчике.
— Да? — отозвался с готовностью Егор.
— У нас роман или масонский заговор?
— У нас роман. Плюс заговор. Только совсем другой, не масонский.
— А какой еще бывает?
— Контрзаговор. Заговор с целью возврата реальности и обретения смысла.
— И что случится, когда мы обретем смысл?
— Жизнь станет достойна собственного имени — мы будем гневаться соразмерно своей силе, почуем в горле сладкий зуд, как соловьи в мае, и наша любовь раскалится до золотого каления.
Глава 4. Бог театра
1
Жучок был такой маленький, что, упав на раскрытую книгу, потерялся в буквах.
Книгу Катеньке подсунул Тарарам — размышления композитора Рихарда Вагнера о значении, духовной мощи и красоте греческой трагедии. Чтение шло туго — Катенька была человеком действия, и продавцы слов, если они расфасовывали свой товар в крупную тару, наводили на нее уныние и скуку. То ли дело книжки ее детства, наполненные цветной, прозрачной, хрупкой прозой, напоминающей коллекцию засушенных стрекоз… Впрочем, следовало отдать должное Вагнеру — его размышления, в отличие от размышлений философа Артура Шопенгауэра на тему той же греческой трагедии, также рекомендованных Ромой для ознакомления, занимали не очень много места в пространстве.
Где-то далеко, в лесу, гадала кукушка. Деревья застыли в свободных позах; зато в небе, под самым куполом, яростно гнал редкие белые хлопья облаков ветер родного и страшного мира. Предварительно встряхнув книгу, чтобы не похоронить в ней букашку, Катенька захлопнула томик и со второй попытки выбралась из подвешенного между двумя березами гамака. Яркий солнечный луч, пробившись сквозь июньскую листву, метко ударил ей в глаз, ослепил и заставил зажмуриться. Судя по положению светила относительно вознесшейся у сарая сосны, было еще довольно рано, часов девять — и что ей, Офелии, не спится?