Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы смеемся, читая многие рассказы Шукшина, а заканчивая чтение, задумываясь над прочитанным, уже не знаем: веселиться нам или горевать, оставаться спокойными или негодовать? И чаще склоняемся ко вторым ответам… Вот, скажем, смешно читать в «Постскриптуме» о первых впечатлениях некоего Демина от большого города, но есть в его неуклюжих «дикарских» восхищениях и горькая истина—упрек: да, надо уважать иностранцев, никто с этим не спорит, но не надо пресмыкаться перед кем бы то ни было, надо высоко нести свою гордость русского человека. Смешны «непротивленец» Макар Жеребцов, Анатолий Яковлев («Дебил»), Александр Щиблетов («Ораторский прием») и Семен Малафей—кин («Генерал Малафейкин»); но как печальна, в сущности, их жизнь, как искривлено их человеческое сознание. «Историю души» каждого из этих людей можно посчитать трагической, и здесь не будет преувеличения, разве что это трагедии негромкие, протекающие на виду у окружающих, но как трагедии никем не воспринимаемые. И от этого они только печальнее…

«Но разве в сатире не должно быть трагизма? Напротив, в подкладке сатиры всегда должна быть трагедия. Трагедия и сатира две сестры и идут рядом, и имя им обеим, вместе взятым: правда…» (Ф. М. Достоевский). Особенно отчетливо мы почувствуем это в самом сложном и причудливом создании Шукшина – повести—сказке «До третьих петухов», увидевшей свет после смерти автора…

Горести и печали человеческие – живые трепетные нити… О чем, как не о жизни, о смысле ее, о том, как же все—таки надо жить, о жизни и смерти, от которой никому не уйти, размышляют так или иначе многие, самые разные герои Шукшина, зачастую находящиеся на противоположных полюсах добра и зла.

«Ах, как я бездарно прожил, Ваня! Я всю жизнь хотел быть сильным и помогать людям, но у меня не получилось – я слаб и старичок» («Случай в ресторане»). «Тьфу! – да растереть, вот и вся моя жизнь… Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо» («Билетик на второй сеанс»).

Приходит, приходит к каждому человеку время итогов, подступает старость, частят болезни, пугают телеграммы и междугородные телефонные звонки… Ох, какими неутешительными оказываются порой эти итоги, лучше и не подводить их, да, видно, так человеческая природа устроена: приходят «остатние» годы – оглядывается человек на прожитый путь и мучительно размышляет: «Так ли жил? И вообще – зачем жил?» Тревожит даже предчувствие того, что это время итогов должно вот—вот прийти, хотя отмахиваешься от него – некогда, дела (это Шукшиным хорошо показано, на пример, в рассказе «Как зайка летал на воздушных шариках» на образе Федора Кузьмича). И нередко что—то прекрасное, мудрое и вечное возникает в человеке, много думающем о жизни, сознательно готовящемся к смерти. Это особенно ясно из шукшинских рассказов «Как помирал старик» и «Залетный».

…Нет, не ради выпивки ходят такие степенные мужики, как кузнец Филипп Наседкин, к «залетному» Сане Неверову. Им послушать его, медленно умирающего, хочется. И хотя не всё в речах Сани понятно им, они бережно внимают ему, ибо чувствуют – это подлинное, это – откровения:

«Просто я жил и не понимал, что это прекрасно – жить. Ну, что—то такое делал… Много суетился. Теперь спокоен. Я был художник, если уж вам так интересно. Но художником не был…»

«…– Если бы все начать сначала!.. – На худом темном лице Сани, на острых скулах вспухали маленькие бугорки желваков. Глаза горячо блестели. Он волновался. – Я объяснил бы, я теперь знаю: человек – это… нечаянная, прекрасная, мучительная попытка Природы осознать самое себя».

Председатель колхоза Матвей Рязанцев («Думы»), старый крестьянин Анисим Квасов («Земляки»), паромщик Филипп Тюрин («Осенью») – все они так или иначе, каждый по—своему, глубоко думают о жизни и смерти. И – удивительное дело! – рассказы, в которых живут эти герои, не велики по объему, а такое впечатление, что не рассказа три прочитал, а три повести или даже три романа, настолько густо насыщены шукшинские произведения—раздумья «о смысле жизни» правдой этой жизни, правдой народной судьбы и судьбы отдельного человека. И всегда у Шукшина это внутренняя, душевная правда, правда «истории души» – правда во имя святого, высокого в человеке. Чтобы подчеркнуть, нагляднее представить это, приведем страстную, полемическую, явно выбивающуюся из общего «хора» оценку Шукшиным фильма «Председатель».

«Есть фильмы, – писал Шукшин в 1965 году, – с которых уходишь измученным. (Достоевский тоже мучает, но не так.) Больно и неприятно ошарашили меня некоторые сцены в фильме „Председатель“. Избиение подвешенных коров… Трехколенный смоленый бич свистит в коровнике. Жестокое лицо председателя, перепуганные бабы – грубо, немилосердно, истерично. А бич свистит: раз – по коровам, раз – по зрителю, по нервам. Действует? Во имя чего? Правды. Было так? – что коров подвешивали. Было. Было хуже – они дохли. Но не облегчили ли себе задачу авторы, пользуясь таким страшным приемом. (Это, кстати, манера фильма.) Это – не ниже пояса? Есть горе некрикливое, тихое, почти невыносимое – то пострашней. Убей Бог, кажется мне, что авторы делали фильм, и все. Как—то не чувствую я их сострадания (оно неминуемо), их горьких раздумий над судьбами и делами тех самых людей, о которых они рассказывают. Возможно, я чего—то не понял. Дважды смотрел картину и оба раза уходил измочаленным и пустым. Думал о фильме, об авторах, об актерах (Лапиков меня потряс) – о чем угодно, только не о тех людях, которых только что видел. Ульянов работает великолепно. Зрители выходят и говорят: «Ульянов—то! Да—а, дал». Но при чем же здесь Ульянов? Спасибо ему за превосходнейшую игру, но чудесный дар его должен был вызвать совсем другие мысли. С «Чапаева» уходили и говорили о Чапаеве.

Речь ведь идет о народе, о тяжком испытании, какое выпало ему на долю в ту нелегкую годину. Даже когда пашут на коровах: опять кишки выматывают, опять правда и опять: «Как сделано!» Если уж совсем правда, то вот какая: пахали и помалкивали. Вроде так и надо. Как—то не смотрели на себя со стороны. А здесь видят себя, сознают ненормальность такой жизни, с надрывом предъявляют счет: «Му—у, – вот мы кто». Плакали в те годы (я помню, какие годы – послевоенные), жаловались на судьбу, материли ее совсем не по—женски, но знали, это – трудно, что поделаешь. Всем трудно. Повторяю: это страшней, но тогда, наверно, не было бы той «динамичности» фильма, какая есть теперь, а это авторов не устраивало».

Шукшин имел право на подобную оценку, и не только потому, что сам в те годы работал в колхозе, пахал и возил воду на быках и не смотрел, как и все остальные, на себя со стороны. Он никогда не писал рассказ, чтобы написать рассказ, не снимал фильм, чтобы снять фильм. Мы ведь, читая его, смотря его фильмы, нередко забываем, что это написано и снято – что это сделано. С «Калины красной» мы уходили и говорили о Егоре Прокудине…

Шукшин создавал свои произведения о народе – из народа.

У него не «сцены из народной жизни», а пульс, нерв, биение этой жизни… Да, иногда «неудобные» герои и «неудобные» сюжеты и многое не по «правилам», но какая акустика рассказов, какой резонанс и какая глубина в постижении самого реального и самого призрачного, самого важного на свете – непостижимой и неуловимой, трепещущей, мятежной и нежной души человеческой!

Сколько интересных и тонких наблюдений над миром Шукшина, сколько мыслей о жизни и искусстве высказано в статьях последних лет. (Укажем на работы И. Золотусского,

В. Сахарова, И. Дедкова, В. Чалмаева, А. Ланщикова, В. Гусева, Л. Аннинского, С. Боровикова, Н. Машовца, Л. Емельянова, Б. Панкина…) Правда, со многими из них и особенно отдельными их положениями и выводами хочется – и надо, и должно! – спорить. Но так и должно быть, так было и есть с Толстым, Достоевским, Чеховым – такова посмертная жизнь и судьба каждого подлинного художника, остающегося со своим народом и с человечеством навсегда. Долго спорить можно лишь тогда, когда есть о чем думать, что любить и что ненавидеть, когда есть настоящее, когда за это отдана Жизнь…

94
{"b":"133088","o":1}