Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Рассказ «Срезал» можно прочитать так же, как еще одно свидетельство того, что нет пророка в своем отечестве, и даже – в какой—то степени – как рассказ автобиографический. Что скрывать, вплоть до 1974 года (и после, и сейчас есть) находились в Сростках свои Глебы Капустины, которым казалось, что Шукшин оторвался от корня, «много о себе понимать стал» и что надо при случае «поставить его на место». Он и соответствующие письма по московскому адресу получал («не позорь нас…» и т. п.), и всяческие колкие недомолвки, «шпильки», когда бывал на родине, вынужден был выслушивать. Так, один знакомый все пытал его ехидно: «Слыхал я, тебе заслуженного деятеля дали, а что ж не народного артиста – не взошел?..» А когда Шукшин поделился однажды мыслью, что хорошо бы ему вернуться на Алтай навсегда, тот же знакомый «обеспокоенно» спросил: «Что же, Васька, выходит, не получилось у тебя в Москве—то? Ну—ну…»

Конкретного Глеба Шукшин все же не «осудил», хотя и не «оправдал». Как Броньку Пупкова, как Семку Рыся, как сотни других своих героев, он постарался и его понять. Более того, некоторые дорогие собственные выстраданные мысли он вложил в уста и этому персонажу. «Мы тут тоже немножко… „ми—китим!“, – кричит Глеб кандидатам Журавлевым. – И газеты тоже читаем, и книги, случается, почитываем… И телевизор даже смотрим. И, можете себе представить, не приходим в бурный восторг ни от КВН, ни от „Кабачка 13 стульев'". Спросите почему? Потому что там – та же самонадеянность. Ничего, мол, все съедят. И едят, конечно, ничего не сделаешь. Только не надо делать вид, что все там гении. Кое—кто понимает…“

Достаточно сравнить мысли, здесь высказанные (они контрастно отличаются от той абракадабры, которую большей частью нес Глеб до этого), с приведенными в предыдущих главах некоторыми размышлениями Шукшина о культуре и искусстве – и наше утверждение не потребует специальных комментариев. Кстати говоря, это очень характерная особенность Шукшина—художника – доверять свои мысли, порой заветные, сокровенные, самым разным своим героям, и совсем не обязательно тем, на чьей стороне будут объективно симпатии читателя.

Выражение «писатель имярек вкладывает себя в свои произведения без остатка» – достаточно расхожее, тем не менее оно подходит для Шукшина как нельзя лучше. Вот он описывает в рассказе «Шире шаг, маэстро!» конфликт начинающего врача – «притворяшки» Солодовникова с местным жителем из—за клочка сена (врач взял сено – хотел постелить в сани – из стожка без спросу, чем рассердил мужика). Далее следует: «Солодовников дошел до саней, больно стегнул вожжами кобылу и поехал. В какой—то статье он прочитал у какого—то писателя, что „идиотизма деревенской жизни“ никогда не было и, конечно же, нет и теперь. „Сам идиот, поэтому и идиотизма нет и не было“, – зло подумал он про писателя». Но ведь писатель, о котором столь нелицеприятно думает Солодовников, не кто иной, как… Шукшин. Сам он как раз и утверждал то, что так не понравилось герою, в статье «Вопросы самому себе». И это не единственный случай, когда публицистика Шукшина, разумеется, в «препарированном» виде, «замаскированно», «от противного» (как и в данном случае), входит в его прозу. И чаще всего – настолько органически, что «вычленить» уже ее представляется едва ли возможным.

* * *

Горести и печали человеческие – живые, трепетные нити… Это строки из рассказа Шукшина «Верую!». Мы намеренно выделяем их и не ставим в кавычки. Это больше чем строки, больше чем один какой—то образ, сравнение. Это, на наш взгляд, наиболее точное определение многих художественных исследований Шукшина, большой, протянувшийся от первого сборника до рассказа «Други игрищ и забав» (из последней прижизненной публикации) линии его творчества. «Капроновая елочка», «Вянет, пропадает», «Горе», «Рас—кас», «Хахаль», «Материнское сердце», «Бессовестные», «Беспалый»… – надо ли перечислять многочисленные рассказы, в которых об этом прежде всего речь: о горестях и печалях человеческих – живых, трепетных нитях!

…О, как не просто всё в обычной нашей жизни, сколько в иной душе тоски и боли, сколько невыявленного, сокровенного, очень тонкого в «простом» человеке! Весь на виду он никогда и не бывает. Поэтому с ним надо обращаться очень и очень осторожно и бережно. Одно неловкое слово и… Там, где все было спокойно, созреет драма. Там, где происходила драма, начнется трагедия…

Не дали спуску Павел и Федор («Капроновая елочка») городскому снабженцу, что хаживал в их деревню к одинокой вдове Нюре Чаловой. «Повправляли» по случаю ему мозги разными словами: больно уж несимпатичный, да и ворует, наверное, – на какие деньги доху справил? – порешили потом даже поколотить.

«– А—а… Струсил! – Павел был доволен. Стал рассказывать Нюре: – Шли ночью с твоим… ухажером. Елочку тебе нес, гад такой. И главное, написал: „От голубчика Мити“. Я говорю: если, говорю, я тебя еще раз увижу у Нюрки, ноги повыдергаю. Ты, говорю, недостойный ее! Ты же так ездишь – лишь бы время провести, а ей мужа надо. Да не такого мозгляка, а хорошего мужика! – Не замечал Павел, как меняется в лице Нюра, слушая его. – А ты гони его, если он еще придет! Гони метлой поганой! Митя мне, понимаешь…

– Спасибо, Павел, – сказала Нюра.

– Ты мне скажи, когда он придет…

– Спасибо тебе. Позаботился. А то сидишь одна – и никому—то до тебя нету дела. А ты вот пришел… позаботился… – Нюра отвернулась к окну, кашлянула.

– А чего? – не понял Павел.

– Ничего. Спасибо… – Голос Нюры задрожал. Она вытерла уголком платка слезы».

А вот из другого рассказа – «Горе». Он о том, как необходимы человеку в беде участие и утешение.

«Не было для меня в эту минуту ни ясной, тихой ночи, ни мыслей никаких, и радость непонятная, светлая умерла. Горе маленького старика заслонило прекрасный мир. Только помню: все так же резко, горько пахло полынью».

…Нет, пересказывать эти рассказы нельзя, и даже длинные выписки из них не так уж много дают. Главное – исчезает то напряженное «психологическое поле», о котором мы уже говорили, теряется то глубинное, что зачастую называют «подтекстом». Их надо читать и перечитывать, эти рассказы, и думать, думать над ними, постепенно постигая те негромкие, порой застенчивые, но постоянные и необходимые уроки нравственности и доброты, которые заключены в них.

Но те же уроки заключены и в совсем иных на первый взгляд рассказах Шукшина. Горести и печали человеческие – живые трепетные нити – еще более, до предела обнажены, натянуты как струны в тех его произведениях, что принято – по внешности – относить к юмористическим и сатирическим.

«Непротивленец Макар Жеребцов», «Чередниченко и цирк», «Крыша над головой», «Дебил», «Хмырь», «Ноль—ноль целых», «Ораторский прием», «Мой зять украл машину дров!», «Мнение», «Постскриптум», «Генерал Малафейкин», «Билетик на второй сеанс», «Выбираю деревню на жительство»… В этих и многих других рассказах Шукшина действительно немало смешного. Читая их, смеешься много и от души. Но если в первых рассказах шукшинский юмор был мягким, беззлобным, преобладала легкая улыбчивая ирония, то начиная примерно с 1968 года вместо лирики, теплоты, беззлобного юмора по отношению к герою у Шукшина накапливалось нечто иное. Все чаще и чаще в рассказах проглядывает ирония уже злая, ощутима струя сатирическая, порой едкая, порой гротесковая.

И в этом не было ничего неожиданного. Шукшин чутко ловил веяния времени, перемены, происходящие в обществе, и чувствовал, что «сам должен перейти на какой—то другой режим работы. Может быть, к работе более зрелой – более объективной и более беспощадной. Надо потрезвее взглянуть на жизнь. Это необходимо хотя бы уж из одного уважения к тому самому Человеку, о котором мы пишем и снимаем фильмы. И может быть, высшая форма уважения в том и заключается, что не надо скрывать от человека, каков он. Говорить не сильно подслащенные комплименты, а полную правду, какой бы горькой и жестокой она ни была». В сущности, это было развитием все того же кредо художника: нравственность есть Правда!

93
{"b":"133088","o":1}