«Совершенно секретно.
Нас обошли. Враг близок. Наступающий противник стройными колоннами покажется с восточной стороны станицы. Срочно перестрой пулемет. До сигнала — полнейшая тишина. В виде сигнала будет пущена ракета. По сигналу открывай немедленно ураганный огонь по противнику на востоке (дорога с ветлой). Бей как можно сильнее и — главное — безостановочно.
Штабс-капитан Уткин».
Любченко прочел и нахмурился. Слово «обошли» на фронте всегда звучит тревожно. Веет холодом могилы от этого слова. Но характерный, твердый почерк Уткина вселяет бодрость.
— Есть, ваше благородие! Красные обошли нас, но они не знают, что с этой крыши на восток бить еще сподручнее, чем на север.
Любченко быстро перестроил пулемет, взяв на прицел ветлу на дороге. Сиреневые сумерки ползут на степь.
Санька лежит на скирде. Записка передана. Остается последнее — пустить ракету в нужный момент.
Санька протирает глаза. На восточной дороге маячит большая дуплистая ветла. Скорей бы, скорей бы… А то будет темно, не увидишь.
Степь молчит. Молчит беспощадный пулемет на крыше. Красноармейцы изучили его коварный нрав. Он молчит до поры до времени. Он подпускает до роковой черты, до верного прицела. Переступи эту смертную черту — и начинается огненный крутень, ярый водопад пуль…
Никто не знает, где дугой изогнулась по степи невидимая черта, после которой начинается ад.
VI
Стемнело. Уже смутно маячит ветла. У Саньки ракета наготове. Вот что-то шевельнулось в сумерках. Может быть, это от набежавшей слезы в глазу?
Нет, теперь уже ясно видно — это отряд. Усталый вид, вялый шаг — видно, трудный и дальний был переход.
Санька зажмурился. Ракета взлетает ярко и ослепительно.
Она рассыпается в недосягаемой вышине изумрудно-зелеными звездами. Звезды сыплются куда-то в ковыльную степь.
Одна минута томительной, душной тишины. Потом тишина лопается. Остервенело, бешено обрушивается пулемет. Он бьет, как чудовищный глухарь на току, — в одиночку. Его никто не поддерживает.
Если бы не этот обезумевший пулемет, была бы над станицей, над колыхающимися усталыми отрядами тишина.
Но — пулемет сумасшествует. И отряд смят.
Офицерье смачно и выразительно ругается. Роты рассыпались, ищут прикрытия. Пулемет неистовствует. По цепи уже ползут панические слухи:
— В станице красные… Уткин повешен…
В станицу посылается первый недружный залп. Потом второй, дружнее.
Измученные долгим переходом, лишенные близкого и желанного отдыха врангелевцы ожесточенно обстреливали врангелевцев.
Санька, поднявший всю эту суматоху, глубже и глубже зарывается в скирд. Он не слышит, как к Любченко подъезжает адъютант Уткина и, громыхая бранью, кричит:
— Прекратить! Отставить!
Впрочем, не слышит его и Любченко, ставящий новые рекорды в быстроте стрельбы.
Уткин носится по станице на своей гнедой кобыле и, потрясая кольтом, орет:
— В своих стреляют, мерзавцы! Это заговор!
К бешеному пулемету Любченко присоединяют свои голоса еще два пулемета. Залпы со стороны подкрепления сбивают с толку Уткина. У него бьется жилка на виске.
В суматохе и горячке штабс-капитана посещает такая маленькая, такая остренькая, такая предательская мыслишка: а что, если противник ухитрился зайти с тыла и берет станицу голыми руками?!
Не щадя себя, Уткин выезжает на дорогу, всматривается. Во мгле трудно что-нибудь разглядеть. Ясно одно: на восточной дороге — цепи. Не отряды, а цепи. Не идут, а ползут. Ползут, чтобы перекусить горло уткинскому отряду, а самого Уткина повесить на той дуплистой ветле. Уткина бьет озноб.
Он больно бьет гнедую кобылу и скачет перестраивать отряд. В душистой степной тьме завязывается бой врангелевцев с врангелевцами.
Санька сидит глубоко в недрах скирда и ждет своих. Он плохо соображает, что творится в станице.
Громовое, ликующее «ура» с севера решает дело. Уткину становится понятным все. Мгновенно оценив положение, он находит один только выход — бегство. Впрочем, этот выход находит не он один.
Отряд, потеряв ориентацию, не слыша команды и не видя командира, бежит. Мчат тачанки. Бегут солдаты с перекошенными от ужаса и ярости ртами. Загорается хата. Багровое пламя вьется, завивается в чудовищные кудри.
Пулеметы замолкают один за другим…
VII
Вечером у золотых костров много говорили о Саньке.
Но пришло утро. Внезапно возникла перестрелка. Перестрелка разрослась в яростный бой. И начался откат врангелевских банд к Сивашу, к Перекопу, к увитому виноградниками изумрудному Крыму.
В огне и дыму мы позабыли, казалось, свои имена. Где тут помнить о Санькином подвиге?
Нас перебрасывали. Мы делали чудовищные по стремительности переходы. Мы все знали, что настал последний и решительный бой с бароном фон Врангелем.
Передышка была у самого Перекопа.
Горели чудовищные напряженные зори ноября. Каждый из нас — и Санька тоже — был маленькой песчинкой в великом историческом самуме.
Мы опомнились, пришли в себя и оглянулись друг на друга в Крыму, когда барон фон Врангель оставил нам в виде трофея клочки своего последнего в России «манифеста».
«Пути наши неизвестны, — горько сетовал барон, — казна пуста, и ни одно государство не дало еще согласия на прием беженцев…»
Черное море бушевало штормами. Горы холодной воды штурмовали берега, разбиваясь о камни на миллиарды мельчайших брызг.
Было похоже на то, что и море не дало согласия на прием врангелевских беженцев и хочет выплюнуть их назад.
На берегу, у самого моря, стояли двое, прислушиваясь к шуму прибоя. Сидя на буром диком камне, Санька хорошо разглядел их.
Один был высокий, в гимнастерке, на которой против самого сердца было привинчено два ордена Красного Знамени.
Другой — коренастый, крепко сложенный, с бородкой, с ласковыми глазами.
Санька сразу узнал его. Это он с лакового автомобиля в степи посоветовал Саньке идти к деду Онуфрию.
В сверкающем огнями доме раздались аплодисменты. Потом все стихло.
— Концерт кончился, — сказал высокий. — Так мы, Михаил Васильевич, и не услышали концерта.
Широкогрудый человек с бородкой кивнул головою задумчиво. Потом они пошли к дому. Санька — за ними.
Встречные козыряли. Улыбались. Уступали дорогу.
— Кто это? — спросил Санька встречного командира.
— Это? Из Реввоенсовета Первой Конной.
— Он с двумя орденами?
— Да.
— Нет, я о другом… с бородкой.
Командир посмотрел на Саньку укоризненно, словно осуждая Санькино непростительное незнание, и сказал твердо и почтительно:
— Это Фрунзе!