Тотчас же, возмущенный этой попыткой опорочить величайшее достижение его друга, поднялся Гексли и пожелал узнать, выразил ли генерал мнение всего общества. Сэбин мигом смягчил наиболее обидные выражения. Столь же возмущенный, хотя по-прежнему плутающий меж двух миров, выступил с возражениями и Ляйелл. Потом он сообщил о случившемся Дарвину, который по обыкновению при этом не присутствовал: «Я сказал, что был вынужден отречься от своей старой веры, не нащупав еще как следует дороги к новой. И все же я зашел так далеко, что, думаю, Вы остались бы довольны», — виновато прибавил он.
Надо сказать, что еще в 1863 году настойчивые требования наградить Дарвина медалью потерпели неудачу, и даже в 1864 году некоторые члены общества ожесточенно этому сопротивлялись. Дарвин с жадным любопытством выведывал у Гукера их имена. Менее склонный, чем Гексли, ждать от других, как и от себя, логики, он усматривал в странном поведении Сэбина и Королевского общества нечто обнадеживающее и многообещающее. «Я очень горд собой, — писал он Гексли, — и причиной тому Сэбин, при изрядном содействии с Вашей стороны».
Целый год после этого разные общества, королевские и прочие, наперебой навязывали ему свои знаки отличия. Он был избран почетным членом Берлинской академии, Эдинбургского королевского общества и Королевского медицинского общества. Естественно, он терял свои дипломы и забывал, в каких обществах состоит.
«Что, Берлинская академия наук посылает почетным членам свои ученые записки? — озабоченно осведомлялся он у Гукера. — Это мне нужно, чтобы установить, выбирали меня почетным членом или нет; по-видимому, не выбирали, иначе это оставило бы у меня какой-то след, а в то же время я отчетливо помню, что получал некий диплом, подписанный Эренбергом[148]».
Зато необыкновенно приятно было признание его заслуг Королевским обществом Эдинбурга: еще зеленым студентом-медиком его водил на одно заседание общества тесть Ляйелла Леонард Хорнер, и Чарлз увидел на председательском месте прославленного человека, чьи романы — и тогда, и в поздние годы — он перечитывал снова и снова.
«Председательствовал сэр Вальтер Скотт; он принес присутствующим извинения, сказав, что не считает себя достойным такой высокой роли. В каком-то почтительном благоговении взирал я на него, на всю эту картину… Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что в один прекрасный день я удостоюсь этой чести, клянусь, подобная мысль показалась бы мне дикой и несуразной, как предположение, что меня могут избрать английским королем».
Ну а если бы ему сказали, что в один прекрасный день он будет представлен принцу Уэльскому, Чарлз либо покатился бы со смеху, либо решил, что в таком случае возможность быть избранным английским королем тоже вполне осуществима. А между тем принцу его представили, и не как-нибудь, а — об этом Эмма писала Фанни Аллен — первым из троицы избранных и достославных. Произошло это на приеме, устроенном Королевским обществом. Чарлз только что отпустил окладистую викторианскую бороду, которая оказалась столь действенным средством маскировки, что его не узнавали даже старые друзья. Принц — «славный малый, приветливый и с прекрасными манерами» — что-то пробормотал ему, но Дарвин не расслышал. Посему Чарлз низко поклонился и проследовал дальше. А что подумал Берти[149] о подобном скоплении седых бород и премудрых лбов вообще и о пресловутом ведуне-обезьяннике в частности, до потомков не дошло. Быть может, он вообще не считал, что обязан думать.
Готовясь к дальнейшим изысканиям по ботанике, Дарвин решил завести у себя небольшую оранжерею. При участии соседского садовника оранжерею с воодушевлением спроектировали и построили. «Новая теплица готова, — писал Дарвин Гукеру, — и мне, как школьнику, не терпится поскорей, ее заселить». И неделю спустя: «Вы не представляете себе, сколько удовольствия мне доставляют Ваши растения (куда больше, чем способны доставить Ваши безжизненные веджвудские черепки[150]). Все хожу и никак не налюбуюсь». Ни дурнота, ни головные боли не могли его удержать. «Тепличные растения удивительно меня развлекают, — говорил он. — Раза три уже плелся на них поглядеть».
Одно замечание Аза Грея насчет усиков лазящих растений навело его на свежий след. Он поставил у себя в кабинете дикий огурец[151] и принялся наблюдать. Оказалось, что за определенное время, от получаса до двух часов, верхушка каждой веточки описывает полный круг. Покрутится так раза три, отдохнет полчасика и раскручивается в другую сторону. Никакой связи со светом эти движения не имели. И еще: всякий раз, как усики нащупывали какой-нибудь предмет, та самая чувствительность, о которой обмолвился Грей, побуждала их немедленно за него уцепиться и прикрепиться к нему. Дарвин был ошеломлен.
Вечером к нему заглянул побеседовать «знаток-садовод» и наблюдал, как ведет себя растение.
— Я, сэр, полагаю так, что усики умеют видеть, — объявил он, — куда ни посадишь вьюн, все равно, если торчит неподалеку какой-нибудь колышек, вьюн обязательно его отыщет.
«Каким-то чувством усики обладают, — сообщил Дарвин Гукеру, — ведь друг за друга молодые побеги не цепляются».
Теперь он, как нетрудно догадаться, отдавал всю душу лазящим растениям. Кстати, они не оторвут его ни от капитального труда, ни от главной проблемы. «Кропотливое занятие, как раз по мне: и времени не отнимает, и превосходное средство отвлечься, когда пишешь».
«Нынешним моим увлечением, а именно — страстью к усикам, я обязан Вам, — писал он Аза Грею, — их раздражимость прекрасна, так прекрасна во всех своих проявлениях, что ничем не уступит орхидеям. Что касается самопроизвольных (не вызванных прикосновением) движений усиков и верхних междоузлий, то меня слегка озадачили Ваши слова: „Разве это не общеизвестно?“ Ни в одной книге, какие у меня есть, я ни слова об этом не нахожу».
Не сообщит ли ему Грей, что можно почитать по этому вопросу? «А я не буду жалеть, если окажется, что моя работа не нова, — писал он под конец, — уж очень она меня развлекла».
Новая оранжерея быстро наполнялась различными вьюнами, присланными Гукером из Кью. Дарвин одолел две увесистые немецкие книжищи и возжаждал описанных в них экзотических вьюнов. Несмотря на затянувшуюся болезнь, он всю весну 1864 года ставил опыты, наблюдал.
Но в конце концов где-то надо остановиться, и он заставил себя приступить к записям. Вот и последняя мучительная стадия, отравившая ему все эти месяцы безоблачного счастья. «Вчера закончил и отослал рукопись о лазящих растениях. Десять дней только тем занимался, что правил строптивые фразы, и теперь возненавидел все лазящее!»
Работа «Движения и повадки лазящих растений» была опубликована в «Журнале Линнеевского общества» в 1864 году, а в 1875 году вышла отдельной книгой. Дарвин установил, что способность к лазанию в существе своем зависит от чувствительности к соприкосновению с любой прочной опорой. У наиболее высокоразвитых растений, снабженных усиками, она проявляется в виде весьма совершенного сочетания выборочного роста и непроизвольного, удивительно быстрого движения молодых побегов и других органов. Как и следовало ожидать, здесь не обошлось без проповеди естественного отбора. Растения менее подвижны, чем животные, не обязательно потому, что обладают более низкой организацией, а потому, что прикреплены к месту и, стало быть, не могли бы извлечь никакого преимущества из развитой способности к передвижению.
Чарлз полагал, что для непосвященного книга будет слишком скучна, для специалистов слишком азбучна и заурядна. Но всем его друзьям она понравилась, о чем они и сообщили ему в самых теплых выражениях. «По-моему, друзья просто видят, что я падок на похвалу, — заметил он жене, — оттого так щедро и одаряют меня ею».
Следующий его замысел возник, благодаря дружбе с Джоном Скоттом, молодым садоводом, который заведовал отделом разведения в Эдинбургском ботаническом саду. Началось с того, что Скотт, большой поклонник «Происхождения», прислал Дарвину письмо, в котором как нельзя более скромно и почтительно указал на одну ошибку в книге об орхидеях. Письмо было на пяти убористо написанных страницах, изобилующих сведениями из ботаники и синтаксическими замысловатостями. Дарвин, слегка смущенный собственным промахом, все же не преминул разглядеть за громоздким синтаксисом и латинизмами светлую голову. «Он меня необъяснимо заинтересовал, — писал он Гукеру, — мнение о его интеллекте у меня сложилось самое высокое. Надеюсь, он не откажется принять от меня денежную помощь». С обычным тактом и застенчивой готовностью помочь он тайными ухищрениями добился того, чтобы статьи Скотта были приняты, а потом — опять-таки тайными ухищрениями — чтобы их не обошли вниманием и отметили в рецензиях.