Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он никогда не мог уделить им особенно много времени. Понятно, они мешали ему в часы работы, но так умеренно, как редко бывает в доме, где есть дети. И не оттого, что очень уж перед ним робели. Один из них, четырех лет от роду, так ценил в отце товарища по играм, что как-то раз попытался выманить его из кабинета взяткой в шесть пенсов. Его дочь Генриетта писала уже после его смерти: «Помню, какое терпеливое у него было выражение лица, когда он мне однажды сказал:

— Если можно, не входи ко мне больше, а то меня сегодня уже очень много раз отрывали».

По части строгости в воспитании Чарлз не достиг тех высот, до каких поднимались его современники. По мнению родных, дети были «определенно избалованы». Правда, когда было необходимо, он умел вполне правдоподобно изобразить сурового викторианского папашу. В одном из писем к Уилли несколько раз встречается: «Надо, надо задать тебе основательную выволочку». А Ленни вспоминает некий «ужасно строгий» разговор по поводу испачканной курточки. Но такое случалось редко. Влияние Чарлза основывалось на его разительной способности вызывать интерес и сочувствие: дети больше хотели сделать приятное ему, чем себе.

Самое страшное для них было отвлечь его от работы, зайдя за липким пластырем — пластырь хранился в его кабинете. Во-первых, он огорчался, что кто-то из них порезался, но главное — не выносил вида крови. Несомненно, дети из сострадания перенимали отцовскую чувствительность, и она, таким образом, оберегала его от вторжений.

Ну а уж когда он болел, словно темная туча нависала над всем семейством. Дети играли нехотя, притихшие, подавленные. И даже когда он бывал здоров, они иногда как будто чуяли нечто затаенное, что гнездилось глубже всяких болезней. Совсем маленьким Ленни как-то подбежал к отцу, когда тот вышел прогуляться, «сказав два-три ласковых слова», он «отвернулся, словно не в силах больше произнести ни звука. И вдруг меня пронзила уверенность: ему не хочется больше жить». Разумеется, Чарлз старался показать, особенно в разговорах с детьми, что у него счастливая жизнь. Одна только Эмма знала, как он страдает. Во время очередного курса водолечения Чарлз писал своей сестре Сьюзен: «Доктор Галли великодушно разрешил мне на этой неделе шесть понюшек табаку, который и составляет главное мое утешение, не считая мыслей о себе с утра и до вечера, да жалоб (?) Эмме, которая, видит бог, думает обо мне ничуть не меньше, чем я сам».

К болезням в семье относились с обостренным вниманием. «Какое-то сочувственное упоение слышалось в голосах Дарвинов, — вспоминает одна из внучек, — когда, обращаясь к кому-нибудь из нас, детей, они говорили, например:

— Так у тебя, бедная кисонька, очень болит горлышко?

Чарлз был такой милый, такой уютный, больной, Эмма — такая неутомимая, любящая нянька, что дети просто не могли устоять против соблазна поболеть. Конечно, положение вдвойне осложнялось их наследственностью. Все дети, кроме Уильяма, проявляли склонность к меланхолии, а Этти, Горас и позже Джордж страдали тем же недугом, что и их отец».

В 1851 году Дарвин потерял свою десятилетнюю дочь Энни. Характерно, что его горе находит себе выражение в образах, подсказанных все тем же даром наблюдательности. Он посвятил ей воспоминания, в которых подробно описывает ее черты и привычки:

«Даже когда она заиграется с двоюродными братьями и сестрами, расшалится, того и жди, напроказничает, одного моего взгляда — не укоризненного (таких ей от меня, слава богу, почти никогда не доставалось), а только не слишком ласкового — довольно было, чтобы она на несколько минут совершенно переменилась в лице».

Нередко во время смертельной болезни девочки ухаживать за ней приходилось ему, и он вспоминает, как неизменно она была бодра духом и благодарна. «Я дал ей воды, и она промолвила:

— Спасибо-преспасибо. — Кажется, это последние бесценные слова, какие были сказаны мне ее милыми устами».

Письмо Эммы, написанное на другой день после смерти дочери, — красноречивое свидетельство того, каковы были отношения супругов: «Я слишком хорошо поняла, что это значит, когда не получила вчера никаких известий… Из-за тоски по нашему утраченному сокровищу я стала нестерпимо бесчувственна к остальным детям, но это ничего, скоро все пройдет. И помни, пожалуйста, что первое мое сокровище — это ты».

Со всех сторон окружали дарвиновский молодняк нежно любящие взрослые. Была тихая Элизабет, незамужняя сестра Эммы, преданная, вечно забывающая о себе ради других. Была тетка Эммы, милейшая Джесси Сисмонди — умница и затейница, которая принимала в детях самое страстное, но требовательное участие, нетерпеливо дожидаясь, когда сможет соединиться на небесах со своим любимым добрым чудаком Сисмонди. А главное, был брат Чарлза, долговязый холостяк Эразм, который по деликатности старался преуменьшить свой рост, как преуменьшал из скромности свои таланты. Он отчаянно баловал всю ораву своих племянников и галантно и возвышенно «влюблялся» в каждую племянницу, как только она подрастала.

Отношения между братьями составляют одну из самых трогательных страниц в биографической литературе. Слегка удивленный всем на свете, а в сущности, не поражающийся ничему, Эразм принял величие брата с возгласами мягкого недоумения и с непоказной гордостью, которая была весьма лестна. Чарлз, со своей стороны, до конца жизни сохранил к Эразму долю того благоговения, с которым относится школьник к старшему брату. В своем «чудесном письме» о религии Эмма угадала, что приход к агностицизму Чарлзу облегчил агностицизм Эразма. Он очень жалел Эразма за то, что тот одинок, и нередко бурчал себе под нос с нежностью: «Бедняга ты, милый старый Филос». «Филос» было школьное прозвище Эразма.

«Происхождение» между тем властно требовало все новых изданий, наполняя карманы Мэррея звонкой монетой, а письма Дарвина — изумленными восклицаниями.

«Какое же неизмеримое благо Вы мне принесли, устроив так, чтобы Мэррей издал мою книгу, — писал он Ляйеллу. — До сегодняшнего дня я понятия не имел, что она так широко расходится, но сегодня одна дама в письме к Э. сообщила, что слышала, как один человек спрашивал ее не где-нибудь, а на вокзале!!! у моста Ватерлоо, и ему ответили, что ни одной нет и не будет вплоть до нового издания. Продавец сказал, что сам ее не читал, но слышал, что книга замечательная!!!»

Однако, исправляя текст для второго издания, он натолкнулся на два досадных обстоятельства: «Все эти несносные миллионы лет (хоть очень может быть, что так оно и есть) и то, что я (по нечаянности) упомянул об Уоллесе только под конец книги, в заключении, а никто и не подумал мне на это указать. Теперь у меня имя Уоллеса стоит на 484-й странице, на видном месте».

9

ИНТЕРЛЮДИЯ: ГЕКСЛИ, КИНГСЛИ И ВСЕЛЕННАЯ

Дарвин и Гексли - i_015.png

В личном дневнике Гексли — на чистом месте сразу же под записью о рождении первого ребенка — появились новые знаменательные строки:

«20 сентября 1860 года.

И вот этого ребенка, нашего Ноэля, нашего первенца, который почти четыре года был нам утешением и отрадой, в два дня унесла скарлатина. Неделю назад мы с ним возились и играли как ни в чем не бывало. В пятницу его головка с блестящими синими глазами, со спутанными золотистыми кудрями весь день беспокойно металась по подушке. В субботу вечером, пятнадцатого числа, я внес сюда в кабинет его холодное, неподвижное тельце и положил на то самое место, где я сейчас пишу. Сюда же в воскресенье ночью пришли мы с его матерью свершить священный обряд прощания».

Нет сомнений, что Гексли получал много писем с изъявлениями соболезнования и писал ответы, одни более сдержанные, другие менее, а в общем такие, как полагается. Но одно письмо взволновало его до самых глубин души, исторгнув из нее настоящую исповедь, горячее оправдание своей веры — или, точней, своего неверия. Письмо было от совершенно постороннего человека: преподобного каноника Кингсли — романиста, поэта, автора памфлетов и капеллана ее величества. Письмо, которое Кингсли прислал в знак соболезнования, не сохранилось. По-видимому, он откровенно признался, что сам не мог бы перенести утрату любимого существа без твердой уверенности, что встретится с ним в иной жизни. По счастью, у него такая уверенность есть. Сильно развитое в человеке ощущение личности есть доказательство того, что личность непреходяща. Возможно, Кингсли еще коснулся своих былых сомнений и внутренней борьбы, очень схожих с теми, какие пережил в юности Гексли, а также утешений, которые приносят работа и счастливая супружеская жизнь. И безусловно, с удвоенной прозорливостью писателя и родственной натуры он угадал душевное состояние Гексли в эту минуту горестного потрясения.

37
{"b":"132222","o":1}