* * *
«Любовная лодка разбилась о быт…» Покончил с собой «лучший, талантливейший» Маяковский.
* * *
«В самый разгар сплошной коллективизации, голода в деревне, массовых расстрелов, когда Сталин находился почти в полном политическом одиночестве, Аллилуева, видимо под влиянием отца, настаивала на перемене политики в деревне. Кроме того, мать Аллилуевой, тесно связанная с деревней, постоянно рассказывала ей о тех ужасах, которые там творятся. Аллилуева рассказывала об этом Сталину, который запретил ей встречаться со своей матерью и принимать её в Кремле. Однажды на вечеринке, не то у Ворошилова, не то у Горького, Аллилуева осмелилась выступить против Сталина, и он её публично обложил по матушке. Придя домой, она покончила с собой». /Свидетель Л. Троцкий/
Свидетельствует Светлана Аллилуева:
«…отец был потрясён случившимся. Он был потрясён, потому что он не понимал: за что? Почему ему нанесли такой ужасный удар в спину? Он был слишком умён, чтобы не понять, что самоубийца всегда думает «наказать» кого-то…Первые дни он был потрясён… Отца боялись оставить одного, в таком он был состоянии. Временами на него находила какая-то злоба, ярость. Это объяснялось тем, что мама оставила ему письмо.
Очевидно, она написала его ночью. Я никогда, разумеется, его не видела. Его, наверное, тут же уничтожили, НО ОНО БЫЛО, об этом мне говорили те, кто его видел. Оно было ужасным. Оно было полно обвинений и упрёков. Это было не просто личное письмо; это было письмо отчасти политическое. И, прочитав его, отец мог думать, что мама только для видимости была рядом с ним, а на самом деле шла где-то рядом с оппозицией тех лет.
Он был потрясён этим и разгневан, когда пришёл прощаться на гражданскую панихиду, то, подойдя на минуту к гробу, вдруг оттолкнул его от себя руками, и, повернувшись, ушёл прочь. И на похороны он не пошёл».
Ха-ха-ха, — как писал Иосиф на полях библиотечных книг, — заболтал белыми сандаликами АГ, — Жена-оборотень у Главного Антивампира!..
* * *
«Не позднее 1935 года весь мир признал, что социализм в одной стране построен и что, более того, эта страна вооружена и готова к защите от любого нападения». /Свидетель Леон Фейхтвангер/.
«Дело Сталина процветало, добыча угля росла, росла добыча железа и руды; сооружались электростанции; тяжёлая промышленность догоняла промышленность других стран; строились города; реальная заработная плата повышалась, мелкобуржуазные настроения крестьян были преодолены, их артели давали доходы — всё более возрастающей массой они устремлялись в колхозы. Если Ленин был Цезарем Советского Союза, то Сталин стал его Августом, его «умножителем» во всех отношениях. Сталинское строительство росло и росло. Но Сталин должен был заметить, что всё ещё имелись люди, которые не хотели верить в это реальное, осязаемое дело, которые верили тезисам Троцкого больше, чем очевидным фактам».
«Так говорит Сталин со своим народом. Как видите, его речи очень обстоятельны и несколько примитивны; но в Москве нужно говорить очень громко и отчётливо, и каждый понимает его слова, каждый радуется им, и его речи создают чувство близости между народом, который их слушает, и человеком, который их произносит». «О частной жизни Сталина, о его семье, привычках ничего не известно. Он не позволяет публично праздновать день своего рождения. Когда его приветствуют в публичных местах, он всегда стремится подчеркнуть, что эти приветствия относятся исключительно к проводимой им политике, а не лично к нему. Когда, например, съезд постановил принять предложенную и окончательно отредактированную Сталиным Конституцию и устроил ему бурную овацию, он аплодировал вместе со всеми, чтобы показать, что он принимает эту овацию не как признательность ему, а как признательность его политике». /Леон Фейхтвангер/
А в те же дни на расстояньи
За древней каменной стеной
Живёт не человек — деянье:
Поступок ростом с шар земной.
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел.
Он — то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
За этим баснословным делом
Уклад вещей остался цел.
Он не взвился небесным телом,
Не исказился, не истлел.
В собранья сказок и реликвий
Кремлём плывущих над Москвой
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.
И этим гением поступка
Так поглощён другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.
Как в этой двухголосной фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
/Борис Пастернак/
* * *
Очерк напечатают, будет много откликов. И никто не догадается, что это — очерк-оборотень.
Хан настоятельно порекомендует Яне уничтожить все экземпляры первого варианта, о котором опростоволосившийся коллектив тоже предпочёл начисто забыть. Лучше всего сжечь в печке, как Гоголь, а пепел развеять по ветру.
Искушение будет сильным, но один экземпляр она оставит и будет носить во внутреннем кармане, как капсулу с ядом.
Но назавтра, много лет назад, появится Денис. Она увидит его «Москвич» у подъезда редакции, увидит, что сам он, кажется, там, в машине, и скакнёт сердце, захочется бежать, куда глаза глядят. Но она знала, что должна испить эту чашу до дна.
Денис был погружён в пролистывание какой-то толстенной папки. Увидев её, он с лучезарной улыбкой распахнул дверцу, захлопнул папку и втащил Яну в машину. Работа была окончена, и он снова обратил на неё внимание, как тогда в клубе. Яна вяло сопротивлялась, она предпочла бы сказать последнее «прости» где-то на нейтральной территории, а он, как ни в чём не бывало, закидывает ей на шею руку и говорит, что всю дорогу грезил об этой минуте. Будто ничего такого. Он говорит, что уже всё знает, что Хан даже дал ему прочесть её нетленку, и что, вот видишь, он, Денис, оказался прав, когда сразу сказал, чтоб она не дергалась и что всё будет в порядке и, в конце концов, разъяснится. Что надо же — такое ЧП с соусом, хорошо хоть картину успели отснять. А то таскают — то следователь, то институтское начальство, и пацана выдавать не хотелось. Правда, в деканате и на студии он про Витьку рассказал, а то бы совсем худо пришлось. Сказал, что у него алиби железное, и в нужный момент он этого Витьку из-под земли достанет. И жене лёнечкиной рассказал. А тут дел невпроворот, монтажная, и похороны эти, коробка отснятая куда-то задевалась, еле нашли, а с Симкина теперь, сама понимаешь, не спросишь…
У Дениса действительно непривычно измученный вид, он побледнел, осунулся, ей бы его пожалеть, но Яна так переполнена сознанием своей вины перед ним и собственным страданием, что в сердце больше ни для чего нет места. Он будто тасует перед ней адскую колоду из несовместимых понятий, где и одеревеневший труп Ленечки, и коробка с плёнкой, и монтажная, и загадочно-всесильный, превыше жизни и смерти план студии, и какой-то Витька. И где-то в той колоде — и её жизнь, всё пережитое за эти дни, стиснутое между монтажной и строгим витькиным папой.
Денис кажется ей бесконечно чужим, как марсианин. И он, и Хан, и все вокруг… У неё иная кровь, иное горючее, может, бензин, или мазут, а может, наоборот — у неё мазут, а у них бензин, не в этом дело… Факт тот, что между ней и окружающими возникает какая-то невидимо-прозрачная, но твёрдая, как алмаз, преграда, за которой она плывёт, как в батисфере, сама по себе, хотя всё прекрасно видит и слышит. И то ли мир защищён от неё, то ли она от мира и Дениса со своей бесконечной виной перед ним, которая привязывает её к нему, как пуповина.