Якобсон обменялся несколькими фразами с Пастернаком по поводу того, что они думали обо мне. Мне показалось, что в этой части беседы сказалось сходство их характеров или взглядов в том, что от меня (во всяком случае в то время) было достаточно далеко: их обоих занимало признание по отношению и к себе, и к тем, кому они сочувствовали. Кстати сказать, именно вовлеченность Пастернака в мирскую суету делала особенно значимыми жертвы, на которые он готов был пойти.
То ли в тот раз, то ли в другой на дачу буквально вломился Боков. Он был знаком с Пастернаком еще с довоенных лет, до фронта, ареста и последующей жизни под запретом (с “минусом” – без права московской прописки). Пастернак всегда отзывался о нем как о талантливом поэте. Но, когда тот приходил, он старался отделаться от него побыстрее. Он боялся тратить на других остававшееся (по его верному опасению, уже короткое) время, за которое он собирался завершить многие задуманные работы.
Я могу ошибаться, но это относится и к некоторым другим молодым поэтам, наведывавшимся к Пастернаку, в том числе и к Айги. Сама их возможность появления в доме говорит о благожелательном к ним отношении Бориса Леонидовича – он склонен был вообще уклоняться от встреч. Мне кажется, что была целая категория не только поэтов, но и почитателей и почитательниц, которых Борис Леонидович не отталкивал, но и не хотел тратить на них время и энергию.
62
Когда в сентябре и начале октября мы мимоходом встречались в Переделкине, Пастернак с большим беспокойством говорил о том, что до него доходило из слухов, касавшихся возможного его преследования из-за того, что роман опубликован за границей. Насколько я мог понять из не очень ясных намеков (на Ольгу Всеволодовну, которую он не всегда хотел или мог назвать может быть, из-за других участников разговора), речь шла о том, что через близких ему людей (то есть через нее) ему угрожают.
Во время одной из совместных прогулок по Переделкину мне хотелось отвлечь Бориса Леонидовича от этих опасений. Я стал пересказывать ему только что прочитанную книгу Томпсона “Предвидимое будущее”. Как я и предполагал, его в особенности заинтересовала постановка вопроса о том, чт\ в будущем мире (тогда мерещившемся в лучезарном сиянии готовящихся великих открытий) будут делать вполне обыкновенные люди. Пастернак соглашался с тем, что такие люди на самом деле скрывают в себе самые необычайные возможности.
В начале осени 1958 года в один из выходных дней у нас на даче была моя давняя приятельница – математик Никита Введенская. Разговоры затянулись до вечера, стемнело. Никита собралась на поезд. Мы с женой Таней пошли ее провожать до станции. По дороге встретили Пастернака. Он немного прошелся с нами. У него было очень плохое настроение. Он предчувствовал самые серьезные гонения, понимая, что дело нешуточное.
63
Я был подготовлен (в частности, словами Эренбурга, переданными Якобсоном) к тому, что Пастернак должен был в том году получить Нобелевскую премию.
22 октября мне сказали, что Анна Алексеевна Капица, в тот вечер уезжавшая из Москвы вместе с Петром Леонидовичем, просила перед отъездом сообщить мне, что принято предварительное решение Нобелевского комитета: Пастернак получает премию. Пересказывая мне это, общие знакомые добавляли: “Анна Алексеевна уверена, что вы очень обрадуетесь”. Не могу этого о себе сказать. Возникавшие трудности были слишком очевидны.
Узнав о решении комитета, я позвонил родителям на дачу. Дело было довольно поздно вчером, они уже собирались спать. Но оделись и заторопились к Пастернаку – поскорее рассказать ему. Он потом описывал мне, как они к нему буквально ввалились, оживленные, радостные: по тому, как они вбежали с мороза, была видна их, как он выразился, “причастность к большому”. Он поддался их настроению, но сказал, что не станет будить уже улегшихся спать Зинаиду Николаевну и Лёню. Одиночество Бориса Леонидовича у себя дома, и так мне известное, в тот день стало особенно заметным.
Следующим вечером (23 октября) Пастернак, озабоченный и взволнованный, пришел к моим родителям. Он сказал, что у него на даче ждет его возвращения Федин. Тот пришел к нему передать требование отказаться от премии, исходящее от видного чиновника ЦК ВКП(б) Поликарпова. Поликарпов сидит на даче у Федина в ожидании, когда тот вернется от Пастернака. А Федин на даче Пастернака ждал, когда тот вернется от моих родителей. Пастернаку не хотелось отказываться от премии. Мои родители его в этом поддержали. Отец вспоминал, как много для него и его друзей представление о Нобелевской премии значило в молодости. Вернувшись от моих родителей, Пастернак сказал Федину, что не примет требования Поликарпова.
24 октября были именины Зинаиды Николаевны. Пришло несколько друзей поздравить ее с именинами, а Бориса Леонидовича – с премией, официальное известие о которой к тому времени уже передали по радио. Чуковский, поздравлявший Пастернака, был запечатлен на фотографии с ним, Зинаидой Николаевной и своей внучкой Люшей. Фотография обошла много иностранных газет, стала широко известной и послужила источником волнений для Чуковского и его родных. Несколько дней спустя Чуковский, встретившись с нами у ворот нашей дачи, стал советоваться с моей мамой, не надо ли ему дать начальству по этому поводу разъяснения, как предлагал его перетрусивший сын.
Все эти дни я не мог быть в Переделкине. В том семестре у меня было особенно много лекций и семинаров. В субботу, 25 октября, в первый раз после всех описанных событий, о которых я узнавал главным образом по телефону от мамы, я смог поехать в Переделкино. Когда я пришел к Пастернаку, обстановка в доме была уже напряженной и совсем не праздничной. В столовой на первом этаже кроме членов семьи было еще несколько человек, в том числе фотограф (кажется, по фамилии Лихоталь) из какого-то официального учреждения, занятого связями с заграницей. Фотограф уговаривал Пастернака написать письмо в правительство, чтобы разъяснить свою точку зрения. Возникло предположение, что лучшим адресатом могла бы стать Фурцева. Пастернак с его особым почитанием женшин отозвался на эту мысль сочувственно. Он ушел к себе в кабинет, чтобы обдумать и набросать письмо. Вскоре он спустился в столовую с черновым вариантом. Он писал, что верит в существование высших сил на небе и на земле.1 Общими усилиями его уговаривали выбрать способ изложения, более близкий и доступный адресату. Фотограф уехал, увезя с собой письмо. Передал ли он его Фурцевой и какова была ее реакция в этом случае, мы так и не узнали.
На следующее утро, довольно рано (во всяком случае для своего обычного расписания) Пастернак зашел к нам на дачу. Он позвал меня пойти погулять. Когда мы вышли за пределы дачного участка, он пояснил, что хочет со мной вместе пойти к Ольге Всеволодовне. Я не был с ней знаком, хотя он неоднократно ее упоминал (называя прямо или обиняками в зависимости от обстановки) в наших разговорах. Мы довольно долго шли сперва по проезжей дороге, потом по мосткам через пруд и по грязи в Измалкове, где в избе жила тогда Ивинская (позднее она перебралась в дом в селе Переделки – ближе к городку писателей).
Когда мы вошли, Ивинская со слезами на глазах сказала: “Я сижу одна, реву”. Она жаловалась, что он ее забросил, она сидит который день в одиночестве, в страшном волнении, плачет, а он и не думает о ней, она должна все узнавать не от него. Борис Леонидович как-то ее успокаивал. Он представил ей меня, сказал, что она обо мне много от него слышала. А теперь, когда он не знает, что может с ним случиться и нужно быть ко всему готовым, он хочет, чтобы все близкие к нему люди знали друг друга. Поэтому оказалось нужным именно сейчас нас познакомить. Ольга Всеволодовна сказала в ответ что-то вежливое и даже ласковое по поводу меня и продолжала упрекать Бориса Леонидовича. Она меня усадила. Я был от нее по левую руку, а Борис Леонидович сел справа. У меня возникло странное чувство, когда я на нее смотрел. У меня было явственное ощущение будто я смотрю на лицо арлекина: каждая из половин ее лица, обращенная к разным собеседникам, казалось, и выглядела по-разному. Она норовила вызвать жалость к себе, глядя на Пастернака, и одновременно напускала на себя несколько искусственную приветливость, обращенную ко мне. Такой двуязычностью ее лицо отличалось часто – с самого начала нашего знакомства и до последней встречи в дни умирания Пастернака меня не оставляло это ощущение слишком заметной фальши и искусственности. На обратном пути мы мало говорили. Пастернак был сумрачен.