Литмир - Электронная Библиотека

– Тут, браток, надо по-хорошему! – объяснял Савелий Голубчик. – Не приведи господь, если разозлится! Вон немец уже понял, что к чему, и хотел бы кончить по-хорошему, ан поздно!

Об этих богатырях, об их храбрости и выносливости в нашем взводе ходили чуть ли не легенды. Возможно, кое-что тут было и приукрашено, однако подвиги эти обычно вызывали зависть и восторг молодых солдат. О Семёне Дайне, например, рассказывал Васька Дубчак – а он врать не станет: ординарцу командира роты это вроде не к лицу, – так вот, Васька Дубчак утверждал, что во время четырёхдневного перехода Семён Дайн один нёс на себе целый станковый пулемет, станину и кожух – и хоть бы что!

Особенно часто рассказывал о Семёне Дайне его лучший друг Савелий Голубчик. Впрочем, старый солдат Савелий вообще знал много невероятных историй о богатырях. Каждого из них он обязательно знавал лично. Больше всего он любил вспоминать, как один из таких молодцов, ухватившись обеими руками за колёса фаэтона, остановил пару взбесившихся лошадей.

О гражданской профессии Семёна Дайна во взводе высказывали самые различные предположения: одни утверждали, что он был не иначе как грузчиком, другие же, памятуя о его могучих руках, считали, что он, верно, работал кузнецом. Но всё это были одни догадки; определенно же о Семёне Дайне никто ничего не знал – больно уж неразговорчивый он был человек.

Если кто-нибудь из солдат принимался донимать Дайна, любопытствуя о его жизни и работе до войны, он обычно отделывался встречным вопросом: «А тебе не всё равно?»

При этом губы его кривила мрачная усмешка, а светло-голубые глаза хмуро глядели в лицо собеседника. Семён Дайн сам не любил задавать вопросы и не любил, когда к нему приставали.

Кое-кто из старых солдат знал, что в семье Семёна Дайна произошла трагедия: грузовик, в котором ехала его жена с восьмимесячным сынишкой, разнесло немецкой бомбой. Может быть, эта-то весть и сделала Семёна молчаливым. Разговаривал он только во сне. Спал неспокойно. Однажды ночью весь взвод проснулся – так неистово кричал Дайн, кричал, стонал, скрипел зубами. Встревоженные товарищи подскочили к нему, принялись трясти, будить:

– Дайн, вставай! Проснись, Дайн! Да проснись же, ну!

Он вскочил с нар, огляделся вокруг ничего не видящими глазами, буркнул что-то невнятное, рухнул на соломенную подстилку и снова провалился в сон…

…Наша рота несла караул в маленькой польской деревушке. Семён Дайн всю ночь стоял на часах у колодца, а утром, сдав пост, наскоро позавтракал и ушел. Вернулся он через несколько часов, сильно возбуждённый и чем-то не на шутку взволнованный. Глаза его блуждали по землянке, словно искали кого-то. Как видно, ему до смерти хотелось чем-то поделиться с товарищами, рассказать важную новость или излить душу. Но солдаты крепко спали после дежурства, а дневальный с головой ушел в серьёзное занятие – починку сапог. Семён уныло присел в уголке: разбудить кого-нибудь он не решался, а спать, как видно, ему не хотелось.

Савелий Голубчик повернулся на другой бок, чуть приподнял веки и уставился на друга сонным взглядом. Тот вдруг поднялся, пожал плечами и начал ходить из угла в угол по землянке: четыре шага туда, четыре назад. Савелий никогда не видел его в таком состоянии.

– Поляки… – прошептал вдруг Дайн, нагнувшись к Голубчику. – Понимаешь, поляки…

Савелий протёр глаза и посоветовал:

– Ты бы лучше прилёг, Дайн! Через два часа снова заступать в наряд.

Но Семён, казалось, не слышал его.

– Я нарочно пошел… не верил, сам хотел убедиться, – рассказывал он о чём-то, что, по его мнению, было гораздо важнее отдыха и сна.

Затем, снова нагнувшись к самому уху Савелия, продолжал:

– Своими глазами видел, как поляки ковыряют землю сохой! Это как же понимать? А? Выходит, что живут они точь-в-точь, как наши деды жили… Если б кто рассказал – никогда не поверил бы!

– Но хлеб у них вкусный! – отозвался из своего угла дневальный.

– Это – другое дело, – согласился Дайн. – Только ты скажи, сколько пота надо пролить, чтобы вырастить хлеб этот?

И, секунду помолчав, заключил, как бы поставил точку:

– Горькая работа!

Было странно, что именно Дайн принял так близко к сердцу нелёгкую долю польских крестьян. Савелий Голубчик вдруг взглянул на товарища по-новому, словно впервые по-настоящему увидел его.

– Выходит, Дайн, ты хлебороб?

– А то кто же? – чуть сердито отозвался тот.

И в самом деле, было удивительно, как это товарищи по взводу до сих пор не догадывались, что Семён Дайн крестьянин. А ведь это было ясно хотя бы по тому, как осторожно сметал он на ладонь и отправлял в рот хлебные крошки… Его крайняя бережливость, привычка хранить в вещевом мешке найденный на дороге гвоздь или другой какой-нибудь пустячный предмет на случай – авось пригодятся, его манера молча слушать собеседника и несколько раз переспрашивать одно и то же, прежде чем коротко ответить, – во всём этом сказывалась натура крестьянина, хлебороба, деревенского жителя.

Уже позже, на марше, шагая, как всегда, рядом с Савелием Голубчиком, Семён вдруг принялся рассказывать:

– Мне было лет десять-одиннадцать, когда мой отец вступил в колхоз. Первым вступил. Да и как было не вступить – ни лошади, ни плуга у нас не было…

После долгого молчания, во время которого рота прошла не менее трёх километров, Семён, видимо, всё это время мысленно рассуждавший с самим собой, добавил:

– Так мы и стали колхозниками!

Но так уж получилось, что никто не слушал Семёна. Друг его, Савелий Голубчик, шел молча, занятый собственными мыслями, и даже не подозревал, что Дайну вдруг пришла охота поговорить. Семён не столько понял, сколько почувствовал, что другу не до него, и продолжал шагать уже молча. Это было привычно, трудно было только ни о чём не думать. С некоторых пор Семён Дайн стал бояться собственных мыслей. Дай волю думам – и тут же перед глазами встаёт лицо жены, Аннушки.

В селе её звали Веселянкой, потому что была она шустрой, неугомонной хохотушкой. Всегда у неё были неотложные дела, вечно она куда-то спешила. И всегда смеялась. А вместе с ней смеялись все. Даже когда она рожала, – а рожала она почему-то очень трудно, – и тогда она не пала духом. Семён, не выдержав тоски ожидания, ворвался наконец в палату, умоляя жену:

– Ты бы хоть словечко вымолвила! Сил моих больше нет!..

Аннушка открыла глаза, шалые от жестокой боли, и лицо её вдруг осветилось бледной улыбкой.

– Хотела бы я на часок поменяться с тобой и послушать, что бы ты мне тогда сказал! – процедила она сквозь стиснутые зубы.

Вот какая она была, Аннушка-Веселянка. А сына она принесла – дай бог каждому такого! Это понимать надо!

Семён чувствует, что глаза его становятся влажными, а в горле застревает терпкий, сухой комок. Кажется, ещё минута – и слёзы польются по лицу, а рот разорвётся в диком, истошном крике.

Дайн шарит руками по поясу, нащупывая лопатку, потом обеими руками прижимает к груди автомат и приходит в себя. «Эх, побежать бы сейчас что есть духу – может, и убежишь от собственных мыслей…» – думает он.

Но рота движется медленно. Над головой висит усыпанное звёздами небо, ночной воздух чист и полон знакомых ароматов, напоминающих родную степь. Да и тишина кругом такая… Тут не то что задумаешься – мечтателем станешь! Как раз этого и боится Семён Дайн: вот снова появится Аннушка с сыном на руках. Как же быть? Как быть?..

Ему становится душно.

Если подумать как следует, то он же и виноват во всем. Он, Семён Дайн! Было время, когда сам командир батальона направил его в разведку. Это тебе не рота! В разведке не ходят медленно, а ежели иной раз надобно помедлить, то тут, значит, приходится и мозгами пошевелить: сам решай! В разведке не размечтаешься – времени не хватит. Там тебе даётся задание, и ты его выполняешь, согласуясь со своим понятием, со своими силами, на свою ответственность.

Только вот с выполнением задания у Дайна получилась неувязка. Вспоминать даже тошно!

48
{"b":"131984","o":1}