Вам когда-нибудь приходилось бывать в доме, откуда только что вынесли покойника? Вы не обратили внимания на оставшихся в доме людей, как они сидят по углам молча, не глядя друг на друга, будто они виновны в том, что человек умер… Никто уже не плачет. Вероятно, только теперь эти люди поняли, что слёзы ещё никогда никому не помогли.
Мы сидели на своих местах и медленно дожевывали завтрак. Обжираться так обжираться! Почему-то мы старались не смотреть друг другу в глаза, словно каждый чувствовал себя виноватым в том, что случилось. Поэтому, видно, никто и не заметил, как возле Васи вдруг очутился высокий, чуть сутулый старик. Это был Амадей. Когда мы подняли глаза, итальянец держал руки Васи в своих огромных ручищах, ласково пожимал их и без конца повторял:
– Бог поможет!.. Святая мадонна милостива!.. Вася благодарно кивал головой и уговаривал старика:
– Тише, тише, не так громко!
Это было непонятно и, если хотите, даже неправдоподобно. В самом деле, что же произошло, что могло так потрясти и взволновать давно очерствевшую душу старого итальянца? Ведь он как будто ничего не знал. Он не должен был знать, что с приходом Фогеля мы связываем какие-то надежды. Признаюсь вам, при виде этой сцены мне стало стыдно за себя и за наш комитет. Стало быть, наша конспирация ничего не стоит: все наши секреты, все надежды и мысли известны каждому обитателю камеры, и они только делают вид, что ничего не знают! А теперь старик Амадей и вовсе махнул рукой на все наши тайны.
На душе было неспокойно. Может быть, этим и объяснялся невыносимый приступ тоски, вызванный утешениями старика. Должен вам сказать, что один вид Амадея наводил на весьма горькие размышления. В этом нет ничего удивительного – и вот почему.
В наш век, богатый длительными и кровопролитными войнами, мы видели немало самых невероятных, я бы даже сказал, «изысканных» калек. У нас в Польше они встречались в каждом городе, в каждом селении, на всех дорогах. Без них местный ландшафт выглядел бы, вероятно, довольно уныло. Дело в том, что наш натренированный, видавший виды глаз давно стал примечать, что во множестве форм, щедро созданных окружающей нас природой, оказывается, нет гармонии. Для этого, видите ли, не хватало человека на тележке, заменяющей ноги, человека с болтающимися, пустыми рукавами или человека с тяжелой клюкой и чёрной повязкой на глазах. Что и говорить, наши современники славно потрудились над тем, чтобы изменить созданные дикой природой и порядком надоевшие цивилизованному миру формы. Мы стремились к гармонии – вот в чём дело! И всё же старик Амадей не укладывался в наши понятия о гармонии, пускай даже самой что ни на есть современной.
Мы привыкли к тому, что на войне люди лишаются рук, ног, глаз. Мы видели солдат, на лице у которых вместо носа торчал какой-то жалкий огрызок. Это – следы войны. Это понятно. Но человека без ушей я увидел впервые только в нашем подземелье. Это уже следы последней войны, переплюнувшей все предыдущие войны, в которой хорошо вооруженные солдаты и офицеры одерживали решительные победы в схватках со стариками и детьми. Уверен, что, встретив однажды человека без ушей, вы невольно остановитесь, и, хотя вы, солдат, сталкивались, может быть, с самыми невероятными жестокостями войны, вы всё же долго не сможете забыть этого несчастного.
Впрочем, я слишком много говорю об Амадее. Признаться, мне бы очень хотелось рассказать, вам, как он попал в подземелье. Но не буду, не буду! Ведь у каждого из нас за плечами были свои страшные дни, каждый, так или иначе, очутился в этом плену, на глубине нескольких десятков метров под землёй.
Цоя, например, доставили к нам на самолете с другого континента. Он сидел в тюрьме в Иокогаме за невзнос квартирной платы. И вот в тот день, когда он должен был предстать перед судом и объяснить, почему в течение нескольких месяцев не платил хозяину за комнатку, его вывели за стены тюрьмы, посадили в машину – и увезли… Несколько суток он летел на самолете – над Азией, Африкой, над Средиземным морем – и, наконец, очутился у нас. Шеф иокогамской тюрьмы, с такой лёгкостью согласившийся отдать Цоя нашему начальству, ничем не рисковал: ведь Цой – кореец. Станет ли тюремное начальство отчитываться перед кем-нибудь за исчезновение корейца? Да полноте! Правильнее будет поставить вопрос по-иному: кто станет тревожить самого шефа тюрьмы из-за какого-то корейца?
А здесь Цой был нужен, очень нужен! У этого двадцатитрёхлетнего парня пальцы были чувствительны, как у хирурга, подвижны, как у пианиста, талантливы, как у истинного художника. Он мог в полной темноте нащупать кончиками пальцев тончайшую паутинку, а если понадобится – и нарисовать на бумаге всю сеть, сотканную пауком, всю, до последней нити. Обычные перья или карандаши, пусть самые острые, ему не годились. Цой сам точил их каким-то особым способом. Когда-то он написал письмо любимой девушке на рисовом зерне… Мы не решились спросить, что было в этом письме,
Али попал к нам совсем другим путем. Его попросту украли на улице.
Вы не верите, что можно среди бела дня, на одной из шумных улиц большого современного города украсть живого человека? Эка невидаль! Сейчас подобные дела практикуются на каждом шагу, и методы похищения разработаны до тонкости.
Одна известная сыскная контора, например, ещё задолго до войны широко рекламировала во многих газетах Старого и Нового Света свой, фирменный, метод увода взрослых людей обоего пола среди бела дня, как говорится, на глазах у изумленной публики.
С их ли помощью похитили Али или как-нибудь иначе – мне неизвестно. Могу только сказать, что начальству нашему он был совершенно необходим, и вот почему: Али был среди нас единственным, кто без каких бы то ни было приборов, на глаз, или даже на память, наносил на бумагу, на линолеум, на металл или дерево любой однажды виденный им орнамент, рисунок, карту, со скрупулезной точностью сохраняя размер, цвет и интервалы внутри рисунка. О, такие люди, как Али, очень нужны были в нашем подземелье!
Не сердитесь, что я всё время отвлекаюсь. В подземелье это стало для меня необходимостью, привычкой: отвлекаясь посторонними мыслями, я как бы подгонял медленно ползущее время.
Наконец наступил момент, когда следовало проситься в уборную. Я поднял руку. Комендант подошел к глазку и спросил:
– В чём дело?
– Прошу вызвать конвой, мне надо выйти.
Кончится рабочий день, тогда и выйдете! Глазок щёлкнул.
Это было второе происшествие за тот день. Я посмотрел в сторону Васи, хотелось встретиться с ним взглядом, узнать, что он думает об этом, спросить – на нашем безмолвном языке, разумеется, – как понять неожиданный ответ коменданта. Но Вася сидел за своим рабочим столом спиной ко мне. Казалось, он даже не слышал, что комендант не выпустил меня из мастерской.
Вечером в коридоре, когда конвой принимал нас, чтобы доставить в камеру, мы поняли, в чём дело: комендант был новый.
Вы, видимо, заметили, что в рассказе я употребляю слова «утром», «вечером», «ночью». Но это, прошу пана, надо понимать только как условность, к которой я опять-таки привык. Так уж повелось в подземелье, называть время, когда нас вели на работу – утренним, часы после работы – вечерними, а время сна – ночным. Но сами мы не знали и не могли знать, что там, наверху – утро или вечер… Может быть, нас водили на работу как раз глубокой ночью, а возвращались мы в камеру-общежитие в то время, когда над землёй сияло солнце. В наших мечтах оживали зеленые дубравы и весело журчали ручьи – возможно, как раз тогда, когда на земле всё было сковано крепким морозом и покрыто густым снегом. Мы жили запасами знаний, привычками и представлениями, принесенными с поверхности земли. И хотя нас давно оторвали от неё, мы всё же продолжали чувствовать её дыхание, слышать её шум, обогреваться её теплом. Точно так же, как человек, у которого ампутированы ноги, иной раз нагибается, чтобы потереть занывшую пятку, так и мы, бывало, срывались со своих нар с мыслью о том, что на дворе уже день, что всё вокруг давно купается в солнечных лучах, а мы, ленивые сони, живём, не замечая всей этой волнующей прелести.