– Сначала все-таки выслушайте меня, – перебил Павлов возмущенных товарищей. – Я не отрицаю, что мое поведение может вызывать подозрение, однако все, что я делал с тех пор, как перестал принимать участие в ваших сходках, происходило по хорошо продуманному плану и было направлено только к тому, чтобы приблизиться к осуществлению нашей цели.
– Так-так, недурно задумано, – сказал один из унтер-офицеров, – однако чем ты можешь нам доказать, что это действительно так, как ты говоришь, что благосклонность монархини нужна тебе лишь для того, чтобы поближе к ней подобраться и таким образом послужить делу нашего заговора; где гарантия, что ты, напротив, не носишься с мыслью при первом же удобном случае предать нас этой свирепой деспотине и бросить нас в руки ее палачей?
– Что за гнусное предположение, – в крайнем негодовании возразил Павлов.
– Однако предположение, которое напрашивается само собой и, пожалуй, не без основания, – произнес один из сослуживцев, – ты был бы не первым, кто жаловался на монархиню и проклинал ее на чем свет стоит, пока вместе с другими страдал под гнетом ее тирании, и начинал служить ей, едва она возводила его в ряды своих ставленников.
– Вы подвергаете сомнению мою любовь к отечеству? – возразил Павлов. – Вы позабыли о той лютой ненависти, которую я питаю к царице?
– Мы прежде всего не забыли того, что жуткая деспотиня одновременно является красивой женщиной, а ты, как и все мы, весьма слаб-с по части женских прелестей.
– Клянусь вам...
– Не надо клятв, – сказал другой из числа недоверчивых товарищей, – не надо обещаний, мы будем руководствоваться исключительно линией твоего поведения. Ни на минуту не забывай, что за каждым твоим шагом ведется наблюдение, что ты знаешь только немногих из тех, кто принадлежит к нашему сообществу, и что, если ты окажешься предателем, сотни рук готовы будут тебя покарать.
– Моя совесть чиста, – ответил Павлов, которому его положение начинало казаться зловещим. – Мне нет нужды бояться ваших взглядов, но я прошу об одном: не судите обо мне по внешнему виду.
– Ты уж сам побеспокойся о том, чтобы твой внешний вид не стал видом предателя, – возразил один из унтер-офицеров.
На этом разговор был закончен, и на какое-то время Павлов мог облегченно вздохнуть. Остаток ночи он провел в мучительных думах, вихрь противоречивых мыслей и чувств кружился в его голове. Мог ли он решиться на то, чтобы дать отпор своим прежним товарищам? Должен ли он воспользоваться благосклонностью монархини, чтобы погубить их и приложить свою руку к вынесению приговора этим недовольным? Прежде всего, собственное его положение оставалось по-прежнему неопределенным и недостаточно прочным, чтобы легко и решительно разыгрывать собственную партию, и таким образом он пришел к выводу, что сначала следует с достоверностью убедиться в том, насколько далеко простирается его власть над Елизаветой и чего он может ожидать от ее благосклонности. Ведь через несколько дней после того, как Лесток ввел к ней Павлова, она отстранила Шубина от его эротической службы, однако требовалось еще убрать с дороги Разумовского, и до тех пор, пока это не будет достигнуто, новый фаворит не может рассматривать себя победителем в борьбе за сердце прекрасной деспотини.
Во время следующего свидания Павлова с царицей он воспользовался первым удобным случаем, предоставленным ему интимной нежностью последней, чтобы избавиться от своих мучительных сомнений.
Он как раз сидел на низком табурете у ног Елизаветы, которая наряжала его точно милого ребенка. Она посыпала его парик свежей пудрой и теперь повязывала ему вокруг шеи отделанное кружевами жабо, которое сама выбрала из несметного количества принадлежащих ей такого рода вещей. Павлов поймал ее руку и страстно поцеловал.
– Ты меня любишь, Павлов? – спросила императрица, тщеславию которой чрезвычайно льстило пусть даже малозначимое выражение преклонения.
– Кто может не боготворить вас, ваше величество, – со вздохом ответил осчастливленный унтер-офицер, – однако меня беспрестанно терзает страх, что я неспособен вселить в вас чувство к себе.
– Разве ты получил еще недостаточно доказательств моей благосклонности? – промолвила в ответ Елизавета.
– Конечно, ваше величество, однако я охотно променял бы весь блеск, излучаемый милостью могущественнейшей монархини, на любовь прекраснейшей женщины на свете. Если бы мне случилось потерять вас, чего я постоянно вынужден опасаться, если б я больше не имел права целовать ваши маленькие ножки и смотреться в небеса ваших очей, я предпочел бы вообще умереть.
Императрица молчала и теребила воротник его мундира.
– Елизавета, – пробормотал Павлов тоном лихорадочной страсти, – вы меня любите?
– Разумеется, mon ami[18] .
– Почему же тогда вы не решаетесь принадлежать мне, мне одному?
– Как это?
– Я ревную к этому Разумовскому, – прошептал Павлов.
Елизавета громко расхохоталась.
– Ревнуешь? – сказала она. – Мне это нравится. Поскольку мне никак не удается увидеть страдающим Разумовского, то я, по крайней мере, получу удовлетворение от того, что помучаю тебя.
– Стало быть, вам только того и нужно, чтобы мною вызвать ревность у Разумовского? – спросил Павлов, которого внезапно ледяная дрожь пробрала от ужаса.
– Разумеется, цель у меня такая, – промолвила Елизавета, – но этот человек непробиваемый чурбан, камень бесчувственный.
– И, следовательно, меня вы не любите?
– Да нет, люблю!
– Но не так, как того?
– Как Разумовского?
– Да.
– Ты задаешь слишком много вопросов, Павлов.
– У меня должна быть уверенность, – продолжал он, – я сойду с ума, если мне и дальше придется переносить эту муку, я неспособен делить с кем-то другим ваше сердце и обладание вами.
– Какая смелость, – процедила Елизавета, гордо и грозно нахмурив брови.
– Если вы меня любите, удалите прочь этого Разумовского, – взмолился Павлов.
– Что это тебе пришло в голову.
– Значит, вы не любите меня? – запинаясь проговорил Павлов; голос его прозвучал сдавленно, грудь порывисто вздымалась.
Императрицу, похоже, изрядно развлекали его мучения, жестокая улыбка играла на ее пухлых сладострастных губах, а зрачки расширились, как у хищного зверя.
– Дайте мне, пожалуйста, правды, Елизавета, заклинаю вас, лишь один глоток правды изнемогающему от жажды, – вскричал Павлов.
– Правда горька, – проговорила царица с холодной небрежностью, которая совершенно уничтожила Павлова и со всех его небес свергла во прах. – Я люблю Разумовского и только его одного.
– А я, – застонал Павлов, – что же тогда я для вас?
– Ничего, – рассмеялась Елизавета, – или, во всяком случае, очень немного, так, раб моей прихоти, игрушка.
– Игрушка, – эхом отозвался Павлов, побледнев как смерть, и неподвижно уставился взором в пол.
– Ну, что с тобой, – воскликнула Елизавета спустя короткую паузу, – ты становишься скучным, слышишь?
– Что же я должен делать...
– Помогать мне проводить время.
– Для этого я, следовательно, еще достаточно хорош вам, – пробормотал Павлов.
– Сегодня да, а завтра, возможно, уже и нет, – отшутилась Елизавета. – Иди сюда, я дозволяю тебе поцеловать меня.
Павлов вскочил на ноги и стремительно заключил было красивую непостоянную женщину в объятия.
– Не так, – сказала она, – игрушка всегда должна быть очень учтивой и очень послушной, и никогда не делать больше того, чего от нее требуют.
Затем она велела ему опуститься на колени и принялась оглаживать и целовать его, как обычно унимают раскапризничавшегося ребенка.
Когда Павлов покинул царицу, на его губах не играла, как обычно, радостная улыбка, глаза его мерцали зловещим блеском из-под широких полей надвинутой глубоко на лоб шляпы, а спрятанные в складках плотно запахнутой на нем шинели руки были судорожно сжаты в кулаки. На сей раз он и дорогу выбрал совершенно другую, и пошел не к казарме гвардии Семеновского полка, а быстро повернул по направлению к Васильевскому острову. Сначала он двигался торопливо, точно преследуемый правосудием преступник, однако вскоре его шаг замедлился и стал тверже, и когда он наконец остановился перед небольшим серым домом с образующими выступ колоннами и дернул у входа за колокольчик, его лицо снова было абсолютно спокойно и опять приобрело свежий здоровый цвет. Он, очевидно, принял какое-то решение, которое его удовлетворяло. Ему открыл хорошо знакомый пожилой слуга.