Она приказала подать прохладительного и, когда мы освежились, сама предложила показать мне свои владения. Она позвонила, тотчас же откуда-то появился негр, которому она отдала вполголоса какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся, неся в руках пару красных кожаных сапожков, на которых блестели маленькие серебряные шпоры.
Негр опустился на колени перед ней и начал надевать ей сапожки, она небрежно протягивала ему то одну, то другую ногу и, улыбаясь, смотрела на меня. Затем она предложила мне папирос и вышла, чтобы переодеться. Когда она вернулась, на ней были красные сапожки с серебряными шпорами, короткая красная шелковая юбка и белая блуза, на голове для защиты от солнца – широкополая соломенная шляпа.
Когда мы спустились со ступенек веранды, я увидел в саду ее диковинную верховую «лошадь», совсем готовую. Это был негр геркулесовского сложения, сильные руки которого были скованы на спине, а на затылке у него было прикреплено своего рода седло с изящными стременами.
Я еще не имел тогда никакого представления об этом южноамериканском обычае и остановился в онемении, а красивая женщина снова насмешливо расхохоталась. Она спустилась наконец со ступенек, и, когда негр распростерся ниц перед ней, она поставила свою маленькую ножку на его курчавую черную голову.
– Это мой любимый раб, – сказала она. – Это существо боготворит меня, а мне доставляет удовольствие мучить его. У этой породы животных это, знаете ли, укрепляет преданность.
Я все еще не мог в себя прийти.
– Встань, собака! – воскликнула она наконец, дав негру пинок ногой.
Негр приподнялся и остался на коленях так, чтобы ей удобно было вскочить на седло, – и вот она очутилась у него на шее верхом.
По ее знаку и я сел на свою лошадь, и мы выехали, направившись в поля и на плантацию, причем негр шел все время в ногу с моей лошадью.
Когда мы снова очутились на веранде и спокойно уселись пить чай, был уже вечер, спустились тропические сумерки со всей своей живописной красотой. Рыжеволосая красавица снова надела свое воздушное платье. Мы говорили о Европе и о ее немецкой родине. Вдруг вошел негр, на котором она ехала прежде верхом, – робко, как собака, боявшаяся наказания, – распростерся на полу перед своей госпожей, а она поставила на него ноги, как на скамеечку.
В неописуемом душевном смятении простился я с наступлением ночи с прекрасной рыжеволосой женщиной и пришел в себя только тогда, когда вернулся домой и уселся со своим приятелем за бутылкой коньяку.
Выслушав со смехом мой отчет, Д. сказал:
– То, что вы увидели там у этой госпожи плантаторши, далеко не так необычайно, как вам кажется. Это вполне обыкновенно здесь у нас, где на негров и китайцев не смотрят, как на себе подобных, и оттого и наши дамы-плантаторши с ними не обращаются, как с людьми. А эту езду верхом вы и совсем не должны рассматривать как каприз жестокой госпожи. Свободные мужчины низших классов точно так же готовы во всякое время служить нашим дамам верховыми животными. Во всяком случае, о нашей рыжеволосой красавице я мог бы вам порассказать многое похуже, такие вещи, которые не вызываются местными обычаями и нравами…
Я сказал бы даже, что она видит цель жизни своей в том, чтобы поступать с изысканной бесчеловечностью с подчиненными ей чернокожими. У нее даже доходило уже несколько раз до столкновения с властями. Одного из своих негров она ослепила, другого умертвила, приказав его распять на земле между четырьмя кольями, на своего рода бороне с заостренными зубьями.
И если какие-нибудь из ее подвигов изредка и становились известны, то это были исключительные случаи, – вообще же влияние ее на своих подданных так велико, что никто не дерзнул бы даже воспротивиться ей, не только выступать публично против нее.
Когда я высказал свое изумление по поводу того, что такая красивая и любезная женщина способна на такие поступки, Д. ответил:
– В этом нет решительно никакой психической загадки – напротив, все это объясняется чрезвычайно просто, если только мы не забудем, что наша графиня-плантаторша страстно любила своего мужа и что она одарена большой энергией.
Муж ее прибыл сюда с севера в надежде излечить в южном климате свою легочную болезнь. И действительно, он начал здесь заметно и быстро поправляться. Но граф был идеалист и филантроп в благороднейшем смысле этого слова и совсем не был приспособлен к роли плантатора в здешней стране. Преувеличенное человеколюбие здесь неуместно, поверьте мне. Чтобы наших чернокожих заставить исполнять свою работу и уберечь их от испорченности во всех отношениях, для этого нужны твердая рука и строгие меры наказания.
А граф обращался с ними, как с равными, как с полноправными братьями и оказывал им всяческие снисхождения – и в награду за это не только не видел никакой благодарности, но нажил себе вероломных врагов в лице тех, кого хотел благодетельствовать. Мало того что его негры превратились вскоре в лентяев и с прямой неохотой исполняли его распоряжения – они распустились наконец до того, что совсем перестали ему повиноваться и начали угрожать его имуществу, даже самой жизни его и его жены.
Когда дело дошло до открытого мятежа, граф сделал еще одну, последнюю попытку образумить их, урезонить их добром. Но в ответ на это он получил одни насмешки и угрозы. Волнения и огорчения, которые ему причинила эта гнусная неблагодарность, совсем подорвали его здоровье – у него хлынула горлом кровь, и он от этого скончался.
Над трупом его молодая вдова поклялась отомстить неблагодарным мятежникам.
При содействии нескольких белых и креолов, находившихся у нее в имении, она усмирила мятежников ружейными выстрелами и затем, переловив и связав их вожаков, она произвела над ними страшный суд, приказав привязать изменников к кольям и перестреляв их всех собственноручно из револьвера, пока все не испустили дух.
С тех пор негры боятся ее, как самого дьявола во плоти. Ее же душа исполнилась глубокой ненависти ко всей чернокожей расе, неблагодарность и предательство которой стоили жизни ее горячо любимому мужу.
Таким образом, к этому не только беспощадному, но и прямо бесчеловечному обращению со своими неграми ее побуждает, с одной стороны, мстительное чувство; с другой же стороны – большую роль в этом играет и ее личное положение. Могла ли бы, в самом деле, белая женщина, одна и одинокая, ужиться и управиться с этими полудикими чернокожими, если бы у нее не было способности внушить этим полудикарям страх?
– Кто знает, – заметил я, – согласились ли бы ее негры терпеть это обращение, если бы их госпожа не была в то же время красивой женщиной!..
– С этим я соглашаюсь, – сказал Д., – очень возможно, что ее ослепительно-белая кожа и золотисто-огненные волосы также способствуют тому, что эти кудрявые черные мужчины рабски подчиняются ей.
– Почему бы ей не вернуться в Европу?
– Можно ли это представить себе? Натура вольная, независимая, привыкшая видеть, как все вокруг покорно ее воле, – представить себе ее там у вас, в ваших условиях жизни, где на каждом шагу приходится натыкаться на городового!
Женщина-сирена
Это было в берлинской консерватории. Я слушал лекции по истории музыки, которую читал профессор Куллак. Длинным рядом проходили перед слушателями имена знаменитых пианистов, и в числе их назван был также Теодор Дёлер. Куллак очень тепло говорил о его значении как виртуоза и композитора, о его прелестных салонных пьесах и о его знаменитых двенадцати этюдах и закончил таким замечанием:
– Он исчез так же внезапно, как и показался; никто не знает, что сталось с ним.
При этих словах я чуть было громко не вскрикнул: «Я знаю!» Но я сдержался, и словно боясь, что в эту минуту все могли бы при одном взгляде на мои губы прочесть на них драгоценную тайну, я робко забился в дальний угол.
Как узнал я о последнем периоде жизни этого оригинала и фантазера и о его романтическом конце?
Однажды я встретил объявление, в котором родовитая итальянская семья приглашала немца-воспитателя. Я сносно говорил по-итальянски и всей душой стремился в тот край, где растут мирты и лавры и сквозь темно-зеленую листву сверкают золотистые апельсины. Я поспешил воспользоваться соблазнительным случаем и вскоре очутился под синим небом Рафаэля и Россини.