«Роспись о приданоме: вначале восемь дворов крестьянских, промеж Лебедяни, на Старой Резани, недоезжая Казани, где пьяных вязали, меж неба и земли, поверх леса и воды; да 8 дворов бобыльских, в них полтора человека с четвертью, 3 человека деловых людей, 4 человека в бегах, да 2 человека в бедах, один в тюрьме, а другой в воде; да в тех же дворех стоит горница о трех углах, над жилым подклетом… третий московской двор загородной на Воронцовском поде, позади Тверской дороги. Во оном дворе хоромного строения: два столба вбиты в землю, третьим покрыто… — Да с тех же дворов сходитца на всякой год насыпного хлеба восемь анбаров без задних стен; в одном анбаре 10 окороков капусты, 8 полтей тараканьих да 8 стягов комарьих, 4 пуда каменного масла. Да в тех же дворех сделано: конюшня, в ней 4 журавля стояли, один конь гнед, а шерсти на нем нет, передом сечет, а задом волочет: да 2 кошки дойных, 8 удьев неделаных пчел, а кто меду изопьет — 2 ворона гончих, 8 сафьянов турецких; 2 пустоши поверх лесу и воды. Да с тех же дворов сходится на всякой год всякого запасу по 40 шестов собачьих хвостов, да по 40 кадушек соленых лягушек, киса штей, да заход сухарей да дубовой чекмень рубцов, да маленькая поточка молочка да овин киселя; а как хозяин станет есть, так не зачем сесть, жена в стол, а муж под стол; жена не ела, а муж не обедал».
«Да о приданом платье: шуба соболья, а другая сомовья, крыто сосновою корою, кора снимана в межень, в Филиппов пост, подымя хвост. Три опашня сукна мимозеленого, драно по три напасти локоть; да однорядка не тем цветом, калита вязовых лык, драно на Брынском лесу, в шестом часу; крашенинные сапоги, ежевая шапка… 400 зерен зеленого жемчугу, да ожерелье пристяжное в три молота стегано, серпуховского дела; 7 кокошников шитые заяузким золотом… 8 перстней железных золоченые укладом, каменья в них лалы, на Неглинной бралы; телогрея мимокамчатая, круживо берестеное, 300 искр из Москвы реки браны… И всего приданого будет на 300 пусто, на 500 ни кола. А у записи сидели с Еремей да жених Тимофей, кот да кошка да и Тимошка, да сторож Филимошка. А запись писали в серую субботу, в рябой четверток, в соловую пятницу; тому честь и слава, а попу каравай сала, да обратина пива, прочитальщику чарка вина, а слушальщикам бадья меду да 100 рублев в мошну; а которые добрые люди, сидя при беседе и вышеписанной росписи не слушали тем всем по головне…»
Не смотря на то, что дело относится к третьему десятилетию XVIII века, эта роспись носит на себе все признаки XVII ст., когда, вероятно, она и была составлена, а в это время ходила уже в списках. Мы приводим ее как более или менее подходящую характеристику шутовских смехотворных речей, какими шуты-дураки потешали некогда своих слушателей. Мы видели, что шутовские статьи являлись на письме и в XVII ст.; но все подобные памятники, не имея делового канцелярского значения, быстро исчезали с самою жизнью старого общества и только немногие из них попали в общий литературный оборот, переходя в какие либо сборники или в разряд листов деревянной печати. Не говорим о литературе скоморохов, которая по особенному свойству своих произведений должна была исчезать постоянно вместе с живым словом этих потешников. Случайно записанные, эти произведения уже в романтическое время нашего века, даже в руках ученых издателей, тоже были отвергнуты за «пренебрежение умеренностью и правилами благопристойности, а также и за насмешливый тон»; как был отвергнут ими и знаменитый стих о голубиной книге, неприличный будто бы до смешению духовных вещей с простонародным рассказом [197].
* * *
Одною из любимых русских комнатных утех в долгие осенние и зимние вечера и особенно для грядущих ко сну была сказка и по всему вероятию не в специальном ее значении, какое определила ей наука, а вообще в значении всякой повести, как небылицы, так и действительной были, обставленной только поэтическими образами и сказываемой поэтическим словом. Предки очень любили поминать прошлые события, и берегли «память» о делах минувших. Лучшим доказательством и лучшим выражением их любви и уважения к памяти о прошлом служат летописи, разумеется первоначальные, когда народные литературные начала не были еще стеснены односторонними книжными влияниями. С какою заботливостью первые летописцы стараются изобразить не свои личные фантазии и умствования, а самое дело жизни; с какою правдою стараются они описать событие, становясь всегда в сторону от своих личных стремлений или тут же их и объясняя, как такое же дело жизни, достойное памяти потомства, с целью восстановить одну правду. Все это обнаруживает здоровое и полное сил литературное направление. Любовь и особое внимание к памяти о минувших делах и людях проходят через всю нашу историю и впоследствии получают только иное направление, когда память о делах людских сменяется памятью о делах Божьих, сказаниями о чудотворениях, о богоугодных людях, о подвижниках жизни иноческой. Письменная литература отдается по преимуществу атому направлению; но зато словесная устная остается верною своему первоначальному призванию и очень долго, даже до наших дней, без средства письма, сохраняет в памяти народа, конечно уже не историческую, летописную, а только поэтическую правду о людях и событиях. Она лучше помнит народных героев и вернее изображает истину их жизни, чем литература письменная, впоследствии совсем утратившая в своих изображениях жизненное чутье, если можно так выразиться. На том основании, что устное слово столь долго и при великом множестве самых неблагоприятных обстоятельств, умело сберечь память о героях народной истории, каковы бы ни были их дела, мы имеем полное и во всех отношениях основательное право заключать, что в то время, когда обстоятельства не были еще столько неблагоприятны, устное слово работало во всей силе и представляло, не смотря на гонения со стороны писаного слова, живую область народного творчества, где русский человек всегда находил истинное удовлетворение эстетическим потребностям своей мысли и чувства. Очень естественно, поэтому, что сказочник, бахар, как и домрачей и гусельник — гусляр, сменившие древних певцов и баянов, сделались, как теперь книга, домашнею необходимостью, без которой не полна была бы жизнь всякого, кому не чужды были человеческие удовольствия. Их могло вытеснить, как и в действительности вытеснило, только писаное, т. е. печатное слово, и то тогда только, когда с половины XVIII ст. и оно поставило себе целью творчество художественное. У старозаветных людей и в начале нашего столетия бахарь-сказочник бывал еще необходимым членом домашнего препровождения времени. Таким образом старого бахаря, домрачея и гусельника мы должны рассматривать, как представителей художественной литературы, свойственной потребностям и вкусам века. Это были поэты, если и не творцы, за то хранители народного поэтического творчества. Но не можем сказать, что они не были и творцами, ибо есть положительные свидетельства, что народная мысль не только свято хранила поэтическую память о минувшем, но с живостью воспринимала и поэтические образы современных событий. В этом отношении для нас неоценимы песни, записанные у одного англичанина в 1619 г. Они воспевают событие, только что совершившееся в том году, приезд в Москву из плена государева отца Филарета Никитича: они поют смерть недавнего народного героя Скопина Шуйского (1610 г.); они поют участь царевны Ксении Годуновой, участь вполне достойную поэтической памяти; они поют весновую службу и набег крымского царя, для береженья от которого назначалась служба и в этом 1619 г. марта 12. Имея в виду эти песни и случайность их записи, мы можем основательно полагать что это только незначительные крохи того, чем обладало наше старинное песнотворство; что не было события и жизненного народного дела, которое не было бы пропето, прожито не одною материальною нуждою, но и поэтическим чувством; что поэтическое народное чувство было очень впечатлительно и отзывалось на всякий звук жизни, и что, след., в настоящее время собранные нами старинные песни представляют весьма незначительную часть того богатого наследства, какое наш народ скоплял нам в течении веков в своем песенном творчестве. Он до сих пор в устах сохранил напр. песенную память о том, как «царь сослал царицу в монастырь». Эта песня по всему вероятию спета про царицу Евдокию Лопухиных, супругу Петра; но по содержанию, или лучше сказать по поэтическому образу царицыной участи она может быть отнесена и к Соломонии Сабуровых, т. е. почти за 200 лет раньше Петровского времени. Народ пропел и сохранил в устах и горькую участь молодой царицы — вдовы, без сомнения Марфы Матвеевны Апраксиных, едва успевшей вступить в брак и оставшейся после царя Федора сиротою в 15 летнем возрасте [198].