Станция 14-я верста. Август 1927 г.
Вместо четырнадцати двадцати «Чилим» прибился к причалу в девятнадцать пятьдесят пять. Скрипели подводы, зазывно кричали возчики. Пахло арбузами и дынями, вяленой кетой и подопревшими яблоками. Человек в длиннополом сюртуке, кожаной кепке и с вещевым мешком за плечами молча выбрался из толпы и поднялся по откосу к центральной улице. В это же время в кабинете Хомутова затрезвонил телефон.
— Он уже здесь, — послышался приглушенный ладошкой голос Коржакова. — На железнодорожный вокзал взял курс.
— Понял тебя. Пригородный уходит в двадцать сорок. Ты держи его там, а я сейчас выезжаю. Все.
Хомутов вызвал к подъезду автомобиль, взял с собой Гуслярова. По дороге инструктировал:
— Держись так, чтоб этот бандюга запомнил тебя и при встрече мог узнать. — Помолчал, глядя в сторону. — Все-таки проверить решили Губанова. Ну что ж, пусть проверяют. Предоставим такую возможность. Так?
— Предоставим, — усмехнулся Гусляров. Худое лицо его порозовело от волнения, но внешне он держался спокойно и даже равнодушно.
Остановили машину на трассе, спустились с дороги в лес. Уже стемнело, и идти приходилось на ощупь. За последнее время Хомутов не раз бывал здесь.
Дача Полубесова находилась в глубине леса, и неосведомленному человеку найти ее было трудно.
В одном окне дачи горел свет. Мальва, увидев Хомутова, завиляла хвостом.
— Пошла, пошла... — замахал на нее Гусляров. Он не любил собак.
Полубесов встретил их без радости, как будто находился у себя на службе в облземотделе и принимал посетителей, которые надоели, но от которых никуда не денешься.
— Прошу вас, товарищи. Прошу. Проходите, в коридоре лампочка перегорела, не ударьтесь.
В гостиной он усадил непрошеных гостей, принес самовар. Гусляров отказался, а Хомутов даже руки потер от предстоящего удовольствия.
— Так, чем я могу услужить, Тимофей Сидорович?
Хомутов отхлебнул чаю с вареньем, причмокнул.
— Такого вареньица я у вас, Анатолий Петрович, еще не пробовал. Прелесть.
— Это из голубицы.
— Сами собирали?
Полубесов смутился:
— Да нет, привозили.
Хомутов допил чай, поколебавшись, еще налил стакан.
— Мы что к вам, Анатолий Петрович... — Он поглядел на часы, оттянув обшлаг рукава. — Где-то часов в десять, к вам должен явиться курьер от Лялина. Некий Животов. Вы его знаете? Встречаться приходилось?
Полубесов внимательно слушал.
— Похож на кавказца. Нос с горбинкой и на правой руке указательного пальца нет... Так, кажется? — Хомутов поглядел на Гуслярова.
Тот кивнул.
— С такими приметами бывал у вас кто?
— Бывал. Припоминаю.
— Вот этот гражданин и заявится к вам. Предполагаемая цель вашего посещения... — Хомутов пожевал губами. — Будем откровенны с вами. В банде Лялина в настоящее время находится наш товарищ. Вы его помните, такой русоволосый, молодой, в тельняшке — присутствовал на ваших допросах.
— Да-да, помню. Его зовут Андрей Кириллович, кажется.
— Совершенно верно. В банде его знают как Федора Андреевича Мигунова, вашего представителя, или, если хотите, уполномоченного повстанческого центра... — Хомутов коротко пересказал задачу, с которой был послан в банду Губанов, Полубесов слушал внимательно и кивал в знак согласия. — И вот, как мы догадываемся, Животов послан Лялиным для проверки. Хотят убедиться, что Мигунов не чекист и выполняет поручение подпольного центра. От вас требуется подтвердить так, чтоб сомнения у них совершенно исчезли. Вот и все
Полубесов подумал немного, хлопнул себя по коленям.
— Постараюсь. Раз уж назвался грибом, так полезай в кузовок.
Три дня Полубесова продержали в камере предварительного заключения, а потом выпустили, отобрали подписку о невыезде за пределы Владивостока, принимая во внимание чистосердечное его раскаяние.
— Владимир Владимирович Гусляров останется здесь как представитель, допустим, организации из Романовки или еще откуда. Это вы уж сами подумайте. А я буду на улице. И держитесь естественней. Ну как?
Часы пробили половину десятого вечера. Завыла Мальва, ей откликнулись другие собаки.
— Ну что ж, я пошел, — поднялся Хомутов. — Время еще есть немного, об остальном вы договоритесь с Владимиром Владимировичем.
Хомутов дождался лялинского курьера. Мальва грызла цепь, давилась в ошейнике, урчала, задыхалась. Кусочек хлеба, прихваченный со стола Полубесова, успокоил ее. Хомутов покинул сад и вскоре выбрался на трассу. Автомобиль нашел на обочине. Шофер спал. Хомутов постоял у автомобиля, к чему-то прислушиваясь. Закурил, разбудил шофера:
— Поехали в город.
Черемшаны. Август 1927 г.
И еще состоялась одна встреча Лялина с Матреной.
— Что же ты... Невжель тебе в радость играть на моем горе? Ты вглядись, Мотря, на кого я стал похож. И все из-за тебя. Я ж предупреждал, не пойдешь со мной, порешу вас, вот этими руками порешу, — проговорил он вздрагивающим голосом и вытянул перед собой жилистые руки с черными каемками давно не стриженных ногтей. — Сердца в тебе нет, ни капелечки жалости ко мне нету. — Губы его дрожали, и казалось, вот-вот Лялин захлебнется слезами.
— А тебе было жалко меня, ты меня тогда жалел, когда насильничал? Нет, не было у тебя никакой любови ко мне. Может, что сейчас появилось? Нет же. Ты меня не любишь. Ты не можешь без боли расстаться с той порой, когда тут ваша власть была и вы чего желали, то и делали. А комсомольцев, мальчишек, ты жалел, когда резал их по живому, а потом палил на костре? — Она помолчала и так же тихо, как словно говорила сама с собой, продолжала: — Ты угадал, нету у меня сердца, Семен. Выел ты его. Ямка там, где оно было, сердце это. Выгрыз ты его, как волк.
Кровавым полымем горел закат, такие закаты говорят к ветру и холодам, а Матрене казалось, что это море бедняцкой крови, которое пролил бандитский главарь Семен Лялин.
— Значит, это твое последнее слово?
— Нету у меня слов к тебе, ни первых, ни последних, — устало произнесла Матрена. — Можешь убить меня, зарезать али на костре изничтожить. Вот знаю, какой ты зверь, а прихожу к тебе, не боюся.
— Это потому, что ты знаешь, не трону тебя. — Он тяжело задышал: — Легкой смерти захотела? Не будет тебе легкой смерти. Живи хоть сто лет. Живи. Но всю жизнь, Матрена, будешь помнить меня. Подыматься будешь утром, вспомнишь, спать будешь ложиться, вспомнишь. Во сне будешь видеть меня. Не дам я тебе покою, Матрена. Может и права ты: привязался я к тебе потому, что для меня ты последний осколок старого и нету моготы с ним расстаться. Может, и правда, не знаю. Я не умею копаться в себе. Это коммунисты умеют, а мы не умеем.
Он легко вскочил в седло, и конь загарцевал под ним. В последний момент Лялин нагнулся, произнес с угрозой:
— Обреку я тебя на адовы муки, Матрена.
В этот вечер, когда все собрались, Матрена долго ласкала Фильку, гладила его выгоревшие на солнце вихры, целовала иссушенными губами.
— Ты что, мам? — спрашивал Филька обеспокоенно, а в горле Матрены застрял горячий комок и мешал дышать. Шесть с небольшим годков Фильке, а много ли она уделяла ему внимания и так ли любила его, как если был бы он от законного и желанного мужа?
Захару Матрена говорила:
— Ты бы поосторожней носился. Мотаешься, хоть бы ружье с собой брал. Не ровен час...
Соломаха угрюмо поинтересовался:
— Чего это ты, мать, пугаешь меня?
Матрена вздохнула.
— Тебя не напугай, так не подумаешь уберечься. Филька вон круглый день без присмотра. Один. Боюсь я, Захар. Ой как боюсь чегой-то. И сон видала, будто мама моя покойница взяла за руки тебя и Фильку и повела куда-то. Я кричу, а вы вдруг оторвались от земли и полетели. Боюсь я...
Захар прижал к себе Матрену, погладил по острому плечу, по худым лопаткам.
— Будет тебе, мать. Ничего с нами не случится.
Кешке Шершавов сказал: