Спешим, пока не раскис лед, пока не ушел берег от якорей, пока не сломалась погода, пока… очень много разных «пока».
Надо себя сдерживать. Иначе опять захлестнет меня дневниковый зуд. Можно писать бесконечно. Ходишь этаким открывателем-путешественником, и все ново, просится на бумагу. Еле сдержал себя, чтобы не описать прибрежные айсберги, свистунов-буревестников на их синих впадинах и коричневые полоски у самой воды, что полоски эти, как мне рассказали, мириады мелкой вмороженной в лед водоросли — диатомеи. А еще зудела рука написать о том, что четыре скалы, пропоровшие кое-где ледник, называются нунатаки.
Мне такое ни к чему. Без меня опишут и описали. Но остерегаться все-таки надо.
Сегодня после ужина в нашей подснежной кают-компании был вечер обмена впечатлениями. Очень хороший, дельный малый, с которым я потопаю в глубь материка, читал нам, прилетевшим на самолете, своп путевые заметки. Он плыл сюда, как и многие, на «Лене».
И вот слышу: «В ноябре мы зашли на остров Святой Елены. Здесь умер в изгнании Наполеон. Его привезли сюда 15 октября 1815 года на английском корабле «Норсхумберленд»…»
Так вот почему я не стал ничего писать о моем перелете.
Инстинкт самосохранения!
Был каскад впечатлений. Изумрудно-синий душный Дели, голубая Джакарта, белый, как паруса в океане, Сидней, да еще маленький городок в Новой Зеландии, последний цивилизованный остров на пути сюда, где мы ожидали вылета двое суток, и я лазил в холодильник переворачивать с боку на бок мой арбуз, чтобы не пролежался. Городок стоит на реке Эйвон. И сразу потянуло: так же называется река в Англии, на берегу коей Стратфорд, где родился и умер Шекспир…
Я весь расплескался в полете, глотал видения, краски, слова и звуки, свернул шею, выслепил глаза. Но писать об этом? О Бомбеях, Рангунах, слонах, автомобилях и пальмах.
О чем бы я все-таки написал? О впечатляющей смене зимы и лета, жары и холода, снега и пальм.
О первой остановке в Антарктиде, американской станции Мак-Мердо. Первый лед, первый холод, все первое. Но там почему-то слишком уж много военных. Если у нас говорят: начальник экспедиции, то в Мак-Мердо называют: командование. Правда, кроме военных, там еще немало туристов, богатых туристов.
…Мы готовимся к походу в самые глубины материка. Там тоже будет неоглядный снег, и будет мертвый, никогда не тающий гранитный лед, и не будет синевы залива, и даже тех каменных выступов.
Мы скучаем о земле. Мы ходим смотреть на нее к нашим радистам. У них в плоском длинном ящике насыпана черная подмосковная земля. В ней растет великое чудо природы — обыкновенные кустики нормальных огурцов. Под ними в земле торчат веселые чудно-зеленые травинки — зловредные сорняки. Почему-то никто не спешит выпалывать их. Они пахнут весной.
Весна пришла в Антарктиду. Ее называют летом, но больше похоже на раннюю весну. Хлюпает снег под ногами. Вместо грачей шумят на улице, крякают пингвины. У ледяного припая, в зеленой каемке синей-синей воды выпрыгивают они черными поплавками с белыми снеговыми нагрудничками, выпрыгивают совсем как лягушки в тоненькой речке Юрочке.
Мы летим. Это первый для меня полет на материк.
Вертолет выскочил из тумана взвеянной снежной пыли, постоял над поселком, над радиомачтами с красными флажками, над россыпью машин и бочек и полетел от синевы залива туда, где белым-бела сияла нескончаемая белизна.
Ровное — белое, ровное — белое, вот и все. Лишь один живой предмет, на который поневоле смотришь в иллюминатор, как на лодочку в море, — это наша тень, живая тень вертолета. Бежит она под нами, ломаясь на сугробах, спешит, вздрагивая, стукаясь о ледяные коряжки, бежит она, торопится, боясь потерять нас, не догнать и остаться в белизне, в одиночестве, холоде.
В моем чемодане один магнитометр, больше мне пока ничего не надо.
Мы летели втроем, не считая пилотов: два геолога и я. Вертолет набрал высоту, и тень его побежала за нами все быстрей, быстрей перепрыгивая синие, вдруг появившиеся трещины. Было немножко жаль ее, маленькую бегущую тень. Потом она растаяла в белесой поземке, в струйках снежных ветров. И мир изменился. Мохнатое солнце поднималось вдогонку за нами в сиреневых, зеленых, розовых неожиданных струйках, в подкрашенных синим льдом струистых облаках, почти смешанных с небом, летучим и зыбким. Солнце вдруг растеклось по нему золотой каймой. Под ним заплясали видения, которых я давно искал.
Вот они. Геологи, наверное, к ним привыкли, ко всем этим радужным кружочкам, таинственным крестам и разливам полярных сияний. Геологи даже смотрели в окно. Сидя на своих ящиках, они дремали. Только пилот посмотрел в мою сторону, обвел вокруг себя ладонью и сказал:
— Видишь!
Я включил прибор и надел наушники. Посмотрим, чем дышит магнитный береговой эффект.
Показалось мне, хруст ледяных видений, осыпь алмазная шорохом коснулась меня, долетела из холодных мерцающих далей…
Первая посадка была в тишину, в пустыню.
Вертолет завис над снегом, распушив его, как метель, примериваясь, покачиваясь над этой нечаянной мимолетной метелью. Второй пилот открыл примороженную дверь, оглушив нас метельным грохотом, и спрыгнул на землю. (А есть ли здесь она, земля?) Он потоптался, походил, махнул рукой. Только тогда вертолет сел. В Антарктиде нельзя верить безмятежной глади. В ней могут быть провалы, трещины, в которых утонет легко небоскреб.
Я вышел на снег.
Летний жгучий мороз ударил в лицо, и ветер дымил, как будто наша вертолетная пурга разнеслась по свету и не может развеяться.
— Моторы я не буду выключать! — крикнул пилот. — Ветром сносит!
Я пошел прочь от массы металла в сугробы, в колючую дымку. И снег даже не мялся под ногами, не оставлял никаких следов, так он был тверд.
А если этот снег оплывает в невидимую глубину? Стало жутко. Не вернуться ли мне за веревкой? Но пилот воевал с метелью, ждали меня, сидя на ящиках, геологи.
Я достал прибор и включил запись…
Мы улетели через двадцать минут.
Внизу опять побежала синяя тень вертолета. Потом она скривилась, метнулась по ледовым развороченным булыгам, похожим на белый бетон, разбитый бомбами. Синие трещины, синие разломы льда, и резкий переход от ледяных скал и нагромождений к самым настоящим темным, коричневым скалам.
Вертолет ушел к побережью.
Теперь геологов нельзя оторвать от окон. Рыжие камни-утесы поднимались к нам из навалов снега. За ними, за этими скалами, ярко-зеленые разливы круглых озер.
Мы сели на каменную гальку, хрупающую под ногами, как у берега Черного моря. Геологи вынесли на камни свои мудреные приборы. Я видел, как они ходили по текучему склону, собирая камешки бережнее, чем цветы.
Здесь, когда мы стояли на твердой почве, скалы вокруг были не все коричневые. Розовые, серые, черные сломы делали гряду цветной. Только вершины скал таяли в невидимый воздух белесой дымкой снежной пыли, замороженной влаги. Ветер змеился по каменным граням, заставляя пилотов прислушиваться к нему и согревать моторы.
Я с моим чемоданом потопал к озеру, туда, где камни лежали громадными плитами, как обломки древней, разрушенной крепости.
Две машины-громадины с прицепленными к ним бревенчатыми санями-волокушами, средней величины тягач — вместе называются поездом, санно-тракторным поездом.
У машин солидный, уверенный вид. Машина как будто собрана из трех разных частей. Первая, самая нижняя, — половина танка, гремучие гусеницы. Над ними вместо люков и башен с пулеметами — верхняя часть мощного грузовика. Мотор под капотом, фары, кабина водителя и штурмана, прозрачный купол над ней, прожекторы, кузов типа «фургон». А над всем этим корабельная мачта с канатами-растяжками: антенна.
Сухопутный корабль!
В кузове кораблей жилые кубрики на шесть человек, электрокамбуз и каюта с научными приборами.