— Я думаю, хватит чудес. Их еще немало, да вы, наверное, без того устали, — смилостивился он. — Могу только добавить, что наука знает множество непрочитанных древних текстов, которые, может быть, подробнее говорят о самых тайных для нас тайнах. Никто не может, например, понять иероглифы на фестском диске с острова Крит. Ни одна известная науке цивилизация не пользовалась такой письменностью.
— Еще немного, и я переменю профессию. Вы сманите меня, так это все притягивает. Буду искать и отгадывать.
— Нелегко. Загадок много. Вы, например, когда-нибудь задумывались, почему религии так разны?.. А если тут сыграла свою роль та же причинность явлений?.. Древние скифы придумали идолов, связанных с кормилицей землей, с тенями усопших, с огнем. Скифы ничего не слыхали о пришельцах с неба. Те племена, которым посчастливилось увидеть «богов», создали свою, небесную религию…
В печке лежала груда красных углей. Красным горячим светом пылали стены, его лицо, гибкие руки.
Умница.
…На другой день к вечеру состоялось у меня свидание с Шефом. На экране он сидел у аппарата и видел меня так же хорошо, как я его.
— Какие новости? — спросил он.
— Мало. Надо подниматься выше. Телескоп не дает ответа.
— Когда поедешь обратно?
— В пятницу можно?
— Хорошо, будет вертолет.
— Нельзя ли как-нибудь узнать, какие программы вола вчера с двадцати двух до полуночи Мексика?
— Например? — он подвинул к себе чистый лист бумаги.
— Стада бегущих пятнистых оленей, синие лодки с голыми гребцами, бурное море, плетеные, похожие на циновки, паруса… Я думаю, вполне выразительно?
— Постараемся… Ну, давай! — он махнул, прощаясь, рукой.
— Ждем тебя с нетерпением. Когда прилетишь, я покажу тебе такую находку! Откопал в архивах… Это листок, исчерченный рукой твоего деда. Формула там… Необыкновенная вещь! Твоя формула, но рукой деда… Прилетай.
— Не может быть! Постой.
Экран погас. Я пошел обедать.
Какую там они видели формулу?
Шеф доволен. Это кое-что значит.
…Мы гуляем под металлической поющей кроной. Кидаем печенье нахохленным воробьям, смотрим, как бегут над нами в ажурной сетке темные по-северному облака.
Я не могу вспомнить лицо Лады.
Не могу вспомнить.
Так у меня было в те необъяснимо тревожные гулкие дни, когда женщина могла увлечь меня безоглядно, со всеми потрохами, надеждами, сомнениями, прошлым, будущим, настоящим и даже всем тем, что лежит за дальними пределами всего этого, прошлого и будущего, всех моих надежд и сомнений…
Помню, со мной тогда происходило что-то непонятное. Встречаясь, разговаривая с ними, я на другой же день уже не мог нарисовать в мыслях неповторимое, знакомое до муки лицо, представить в своем воображении всю мимику, все черточки его. Только неясный неудержимый зыбкий силуэт.
И лишь потом, когда все уходило, удалялось от меня во времени и пространстве, наступал такой день: я вдруг видел это лицо в мыслях своих с предельной резкой ясностью. И я знал тогда это все. Кончилось это. Не вернется…
Но что мне Лада, смешная девочка?
…Я выключил свет. Первое, что мы увидели, была печальная группа людей, одетых в короткие халаты. Они пели тягучее, молитвенное, кланялись, поднимая глаза кверху, и пели, не выпуская из рук легких носилок, на которых лежал неподвижный человек. Они остановились на ровной площадке, посреди необычных построек и, оставив носилки на земле, убежали, обхватив головы руками, боясь, наверное, что их догонят или окликнут.
А к брошенному, не торопясь, подошел старик в уборе, похожем на чалму, и заговорил с ним спокойно и дружелюбно. А потом запел, подняв очи к небу, молитвенную мелодию.
— Вот еще один религиозный обряд. Неужели опять моленье? Попробуй угадай, что это значит.
Археолог покачал головой.
— Непохоже. Здесь другое.
— Как другое? Разве старик не молится?
— Покажите мне что-нибудь более конкретное. Пуговицу, например, или пряжку, или монету найдите на этой площади, пожалуй, тогда я вам отвечу, — сказал он, улыбаясь. — Я должен знать время, когда это происходит. А время, как лес, роняет листья, по которым легко понять, какие деревья потеряли свои визитные карточки, в каком лесу. Время теряет пуговицы, рукописи, трамвайные билеты, битую посуду. Покажите мне кувшин, хотя бы разбитый… Ничто не выдает эпохи так верно, как монетка, пряжка или узор на кувшине.
Волнистая линия пересекла экран, и опять появились башни, рябые кирпичные башни, колокольный разбитый звон, цветущие. в белых одуванчиках поля, костер на берегу реки, стадо лошадей, сверкающий белый день, люди согбенные, как в молитве, синева ночи, опять южный день и затем картинка, заставившая вздрогнуть нас.
Двое в мохнатых одеждах волокли за руки почти раздетого юношу с лютыми от ненависти глазами. Они втащили его на груду хвороста, и в руке одного мелькнул матовый нож… А глаза были к небу, а рот выкрикивал воющее, молитвенное, резкое, неотвратимое, как нож…
И опять равнина в одуванчиках, и веселый прохладный лес, и крик птицы над рекой, звон бубенцов, и люди, согнутые молитвой… Неудержимый круговорот видений. Он мелькал, не желая хоть на минуту задержать, остановить наше внимание жадный взгляд.
Я приглушил звук.
— Что это? Посмотрите, что это? — мой сосед схватил меня за руку.
На экране была ночь, лунная, светлая среди равнины. Пустынный берег озера и след луны, оживленный водой.
— Ну, посмотрите же! У вас не двоится?
— Нет, изображение четкое.
— Две луны!
Только теперь я понял, почему стала такой неудобной, такой непривычной видимая картинка.
В золотистой ночной глубине сияли две одинаковые луны, два следа бежали через волны к дальнему берегу. Две луны! Два следа!
— Две луны!
Я вскочил. Он сиял от радости, как мальчишка.
— Драгоценный ты мой! — почти крикнул я, выдергивая, выбрасывая человека из уютного сиденья.
Мы заплясали с ним, два нормальных психа, запрыгали по комнате. Он говорил:
— А ты сомневался! Видишь, как необыкновенно здорово.
— Ты первый заметил! Ты первый среди людей…
— Да нет… я… понимаешь…
— Первый ты.
— А!..
— Две луны! Две луны! Две луны! — запели нормальные психи, выкатываясь в обнимку на улицу,
Хрусткий, подмороженный воздух подхватил наши пьяные голоса, далеко разнес по гудящим струнам телескопа.
Над нами стояла северная луна. Земная, в полном одиночестве, она, казалось, бросила на синие равнины сетку своих ледяных лучей, кружево мерцающих, звонких от мороза иголок.
— Не удивляйся! О, не удивляйся. Мы все в одном доме.
Вселенная постоянна. Пойми сам. Воздух, вода, свет. Все в ней одинаково… Появляется человек, первобытный, дикий. Чем укрыться ему в холодную погоду? Все равно где: на Земле холодно, значит, и там, далеко, тоже бывают зимы, холодные ночи. Тогда человек становится охотником, он думает, как убить зверя, он сочиняет оружие, берет в руки булыжник, мастерит первый топор, он убивает зверя, сдирает шкуру, надевает на себя…
Он говорил торопливо, как будто боялся, что я перебью его, но ему просто не хватало воздуха на медленную речь, так мы с ним запыхались.
— Надо человеку запастись водой в пещере. Но куда налить воду? Человек видит под ногами что, как ты думаешь? Глину! Обыкновенную глину! Глину, которая всюду одинакова, и начинает лепить сосуд… Понимаешь, если все так одинаково, холод, вода, глина… значит, и развиваться мир будет почти одинаково. Сначала шкуры, потом ткани, сначала кусок глины, потом фарфор, сначала каменный топор и стрелы, потом пулемет.
Волнение мешало ему говорить медленно.
— Конечно, трудно поверить… Я, когда увидел, как двое тянут с ножами третьего, подумал: очень похоже на скифский обряд поклонения мечу… Скифы клали меч на высокую груду хвороста. Меч ржавел, и надо было кормить его! На меч лили свежую кровь пленных врагов. Чем больше ржавел металл, тем больше просил крови… Но я не заметил меча на хворосте…